Пышка (сборник)
Шрифт:
В очаге догорало несколько головешек. Темная комната, засаленные стены которой лоснились, а балки, источенные червями, почернели от времени, была полна удушливого запаха жареной кровяной колбасы. На большом столе, из-под которого, подобно огромному животу, выпячивался хлебный ларь, горела свеча в витом железном подсвечнике; едкий дым от нагоревшего грибом фитиля поднимался к потолку. Фурнели, муж и жена, разговлялись наедине.
Угрюмые, с удрученным видом и отупелыми крестьянскими лицами, они сосредоточенно ели, не произнося ни слова. На единственной тарелке, стоявшей между ними, лежал большой кусок кровяной колбасы,
Когда стакан мужа пустел, жена брала кувшин и наполняла его сидром.
При нашем появлении они встали, усадили нас, предложили «последовать их примеру», а после нашего отказа снова принялись за еду.
Помолчав несколько минут, мой кузен спросил:
– Так, значит, Антим, дед ваш умер?
– Да, сударь, только что кончился.
Молчание возобновилось. Жена из вежливости сняла со свечи нагар. Тогда, чтобы сказать что-нибудь, я прибавил:
– Он был очень стар.
Его пятидесятисемилетняя внучка ответила:
– О, его время прошло, ему здесь больше нечего было делать!
Мне захотелось взглянуть на труп столетнего старика, и я попросил, чтобы мне его показали.
Крестьяне, до той минуты спокойные, неожиданно взволновались. Они вопросительно и обеспокоенно взглянули друг на друга и ничего не ответили.
Мой родственник, видя их смущение, настаивал.
Тогда муж спросил подозрительно и угрюмо:
– А на что вам это?
– Ни на что, – ответил Жюль. – Но ведь так всегда делается; почему вы не хотите показать его нам?
Крестьянин пожал плечами:
– Да я не отказываю, только в такое время это неудобно.
Множество догадок мелькнуло у каждого из нас. И так как внуки покойника по-прежнему не двигались и продолжали сидеть друг против друга, опустив глаза, с теми деревянными недовольными лицами, которые словно говорят: «Проваливайте-ка вы отсюда», – Жюль сказал решительно:
– Ну, ну, Антим, вставайте и проводите нас в комнату старика.
Но крестьянин, хотя и покоряясь, хмуро ответил:
– Не стоит беспокоиться, его там уже нет, сударь.
– Где же он в таком случае?
Жена перебила мужа:
– Я вам скажу. Мы положили его до завтра в хлебный ларь; больше нам некуда было его деть.
Сняв тарелку с колбасой, она подняла крышку со стола, нагнулась со свечой, чтобы осветить внутренность огромного ящика, и в глубине его мы увидели что-то серое, какой-то длинный сверток, из одного конца которого высовывалось худое лицо с всклоченными седыми волосами, а из другого – две босых ноги.
То был старик, весь высохший, с закрытыми глазами, закутанный в свой пастушеский плащ и спавший последним сном среди старых черных корок хлеба, таких же столетних, как и он сам.
Его внуки разговлялись над ним!
Жюль, возмущенный, дрожа от гнева, закричал:
– Да почему же вы не оставили его на его кровати, мужичье вы эдакое?
Тогда женщина расплакалась и быстро заговорила:
– Я все вам скажу, сударь; у нас только одна кровать в доме. Раньше мы спали на ней вместе с ним: ведь нас было всего трое. Когда он заболел, мы стали спать на земле, а в такие холода, как сейчас, это тяжело. Ну, а когда он помер, мы так и сказали себе: раз он теперь больше не страдает, зачем оставлять его в постели? Мы отлично можем убрать его до
Мой кузен, вне себя от негодования, быстро вышел, хлопнув дверью, а я последовал за ним, смеясь до упаду.
МАДЕМУАЗЕЛЬ ФИФИ
Майор, граф фон Фарльсберг, командующий прусским отрядом, дочитывал принесенную ему почту. Он сидел в широком ковровом кресле, задрав ноги на изящную мраморную доску камина, где его шпоры – граф пребывал в замке Ювиль уже три месяца – продолбили пару заметных, углублявшихся с каждым днем выбоин.
Чашка кофе дымилась на круглом столике, мозаичная доска которого была залита ликерами, прожжена сигарами, изрезана перочинным ножом: кончив иной раз чинить карандаш, офицер-завоеватель от нечего делать принимался царапать на драгоценной мебели цифры и рисунки.
Прочитав письма и просмотрев немецкие газеты, поданные обозным почтальоном, граф встал, подбросил в камин три или четыре толстых, еще сырых полена – эти господа понемногу вырубали парк на дрова – и подошел к окну.
Дождь лил потоками; то был нормандский дождь, словно изливаемый разъяренною рукою, дождь косой, плотный, как завеса, дождь, подобный стене из наклонных полос, хлещущий, брызжущий грязью, все затопляющий, – настоящий дождь окрестностей Руана, этого ночного горшка Франции.
Офицер долго смотрел на залитые водой лужайки и вдаль – на вздувшуюся и выступившую из берегов Андель; он барабанил пальцами по стеклу, выстукивая какой-то рейнский вальс, как вдруг шум за спиною заставил его обернуться: пришел его помощник, барон фон Кельвейнгштейн, чин которого соответствовал нашему чину капитана.
Майор был огромного роста, широкоплечий, с длинною веерообразною бородою, ниспадавшей на его грудь, подобно скатерти; вся его рослая торжественная фигура вызывала представление о павлине, о павлине военном, распустившем хвост под подбородком. У него были голубые, холодные и спокойные глаза, шрам на щеке от сабельного удара, полученного во время войны с Австрией, и он слыл не только храбрым офицером, но и хорошим человеком.
Капитан, маленький, краснолицый, с большим, туго перетянутым животом, коротко подстригал свою рыжую бороду; при известном освещении она приобретала пламенные отливы, и тогда казалось, что лицо его натерто фосфором. У него не хватало двух зубов, выбитых в ночь кутежа, – как это вышло, он хорошенько не помнил, – и он, шепелявя, выплевывал слова, которые не всегда можно было понять. На макушке у него была плешь, вроде монашеской тонзуры; руно коротких курчавившихся волос, золотистых и блестящих, обрамляло этот кружок обнаженной плоти.
Командир пожал ему руку и одним духом выпил чашку кофе (шестую за это утро), выслушивая рапорт своего подчиненного о происшествиях по службе; затем они подошли к окну и признались друг другу, что им невесело. Майор, человек спокойный, имевший семью на родине, приспособлялся ко всему, но капитан, отъявленный кутила, завсегдатай притонов и отчаянный бабник, приходил в бешенство от вынужденного трехмесячного целомудрия на этой захолустной стоянке.
Кто-то тихонько постучал в дверь, и командир крикнул: «Войдите!» На пороге показался один из их солдат-автоматов; его появление означало, что завтрак подан.