Рабы свободы: Документальные повести
Шрифт:
Сущее бедствие этот Булгаков! Уже и на Украину перекинулся. И вот что хуже всего: меры, принятые против него, дают обратный результат. Получается, что сами чекисты добавляют ему популярности.
Гепеухов, близко стоящий к театру, жалуется:
Начали такую бомбардировку, что заинтересовали всю Москву… Проведено так организованно, что не подточишь и булавки, а все это — вода на мельницу автора и МХАТа… Пьеса ничего особенного не представляет… Всю
Во всяком случае, «Дни Турбиных» — единственная злоба дня за эти лето и осень в Москве среди обывателей и интеллигенции. Какого-нибудь эффектного конца ждут все с большим возбуждением…
Но самое интересное в подобных сочинениях, конечно, не оценки и суждения их авторов, а те выхваченные из летящего времени мгновенья, в которых проступает сам Булгаков с живым лицом и живой речью.
Вот он в «интимной беседе», на ужине после генеральной репетиции «Дней Турбиных», рассказывает, какую экзекуцию устроили его пьесе:
— Реперткому не нравится какая-то фраза, слишком обнаженная по содержанию. Она, конечно, немедленно выбрасывается. Тогда предыдущая фраза, а за ней и последующая становятся немыслимыми логически, а в художественном отношении абсурдными. Они тоже выбрасываются, механически. В конце концов целое место становится примитивом, обнаженным до лозунга, — и пьеса получает характер однобокий, контрреволюционный…
Вот он приходит в театр и, увидев новые цензурные сокращения в пьесе, сокрушенно спрашивает:
— Почему многие места пропущены?
И слышит ответ:
— Они именно не пропущены…
Идет спектакль. В антракте к Булгакову подходит маленький, беспокойный человек и с ходу заявляет:
— Вас за эту пьесу следовало бы расстрелять!
— А вы кто такой? — недоумевающе спрашивает Булгаков.
— Я Карл Радек!
— Простите, но я и вас не знаю и не знаю, кто такой Карл Радек…
Известному партийному деятелю, идеологу и публицисту, нечем крыть. Но такое не забывается и не прощается…
8 февраля 1927 года Гендин отправился в театр Мейерхольда на диспут, посвященный постановкам «Дней Турбиных» и пьесы Тренева «Любовь Яровая», и представил потом в ОГПУ обстоятельный отчет. По существу, вечер этот был общественным судом над Булгаковым под видом дискуссии при переполненном зале.
Председательствующий — Анатолий Васильевич Луначарский — пробовал защищать «Дни Турбиных»:
— По своему содержанию пьеса не контрреволюционна, и хорошо, что она разрешена к постановке. Нельзя требовать от квалифицированной интеллигенции, чтобы она сдала все свои позиции и сделалась коммунистической. Но из-за поднятого вокруг пьесы шума и больших споров при разрешении постановки она превратилась в запретный плод, возбуждающий всеобщий интерес…
В роли прокурора выступил все тот же Орлинский из Главреперткома — один из самых ярых хулителей Булгакова.
— Это белая пьеса, кое-где подкрашенная под цвет редиски, но сердцевина-то у нее все-таки белая! И все идет от этой белой сердцевины. Характерный признак пьесы — боязнь массы. В ней нет рабочих, нет даже денщика, прислуги… Там, в этой пьесе, не хватает только хороших генералов, чтобы двинуть в поход белую гвардию…
«Совершенно неожиданно и любопытно было выступление Булгакова, — записывает в отчете Гендин. — Начав с того, что с 5 октября 1926 года критик Орлинский всячески преследует его, он хитро и довольно остроумно стал защищать своих героев».
Что же ответил Булгаков на придирки своего обвинителя?
— Уступая настойчивым требованиям Орлинского, я ввел в свою пьесу следующую фразу: Лена просит Алексея позвать горничную Аннушку, Алексей сообщил, что Аннушка уехала в деревню… Что касается денщика, то его нельзя было достать в Киеве в то время даже на вес золота. А большевиков я не мог показать, во-первых, потому, что нельзя на сцену вывести полк солдат, во-вторых, пьесу надо уложить с таким расчетом, чтобы публика могла поспеть к трамваю, и, в-третьих, большевики надвигались с севера и до Киева еще не дошли…
«Любопытно отметить, — пишет Гендин, — что две трети партера аплодировали Булгакову, между тем как галерка кричала ему, что он неприкрытый враг. В антракте Булгаков собрал вокруг себя большую толпу, где продолжал идеализацию и защиту своей пьесы».
Поведение писателя поразило не только Гендина, но и матерого, видавшего виды марксиста-полемиста Луначарского. В заключительном слове он отметил, что выступление Булгакова «носило исторический интерес». Он «очень хитро и с большой дерзостью защищал свою пьесу».
Узнал Гендин и о том, как вел себя Булгаков после вечера. Один из гепеуховых, несший караул в «Доме Герцена», удачно оказался с ним рядом за ресторанным столиком.
Булгаков был взволнован диспутом, с которого он удрал, не дождавшись конца. Он выступил на самозащиту, так как какой-то оратор врал на него, приводя несуществующие цитаты из «Дней Турбиных». Когда публика начала кричать, что Булгаков в театре, его попросили на сцену, и он «отругнулся».
В общем, к спору о его пьесе (мы говорили около часу) он равнодушен. Его выводит из себя только одно — запрещение пьесы всюду, кроме Художественного театра. Он мог бы заработать громадные деньги, но… даже «Зойкину квартиру» везде запретили (хотя она и проскочила в Киеве шесть раз). Настроение, в отличие от «эмигрантствующих» писателей, менее агрессивное. Никаких выпадов против власти и никаких «метаний». В голосе, подергивании мускулов лица (едва заметном) чувствуется, правда, какая-то злоба, не совсем от бюджета исходящая. Если враг, то сдержанный и тайный…