Радио Мартын
Шрифт:
1.8
27 января 1917 года. Милая Лилечка. Окончательно выяснилось, что эти отпуски мне придется просидеть в классах. Исправиться в воскресенье по тактике и хотя немного подготовиться к письменной навигации. Проклинаю от всей души тех, кто изобрел эти науки. Я с удовольствием отдал бы их всех оптом за один малюсенький поцелуй в шейку, под углом в 90!
Помню Ваше обещание и жду карточку.
Ваш Коля.
3.22
– Точно порно. Чего за карточка? Медицинская?
– Почему?
– Карточка. Типа тиндер.
– При чем тут тиндер? Это он про фотографию пишет, снимок.
– А еще есть? Вот это другой. Почерк. Читай, ну.
1.9
Куда:
Пантелеймону Евстафьевичу Малашенко.
Туровка, 21 октября 1911 года.
Дорогой брат!
Прости, голубчик, что долго не отвечал на твое письмо. Я здоров; живу по-старому, перемен почти нет; страшно надоело жить в селе. Здесь ведь можно дикарем сделаться; при первой-же возможности переберусь в город.
Относительно мобилизации напишу следующее: в этом году предписано свыше сделать пробную мобилизацию в нескольких уездах, в числе которых попал и Бобровский уезд. В Полтавской губ. все спокойно. В случае войны и следовательно мобилизации армии и флота, я, как состоящий на государственной службе, освобождаюсь по настоящим законам от призыва на действительную службу; могут меня послать на театр военных действий в полевую почту – чиновником; но это не то, что солдатом. Запасные в любом случае стоят на первой очереди. Ратников-же ополчения призывают в крайнем случае, т. е. когда не хватает солдат. Но до этого дело, думаю, не дойдет, потому что в России серых шинелей несколько миллионов. Так, что ты на этот счет будь покоен, тебя не потревожат.
В Китае, как и ты из газет знаешь, ужасная революция. Я твердо уверен, что на Дальнем Востоке, рано или поздно не обойдется без драки, пожалуй получше чем была с Японией. Китайцы страшно озлоблены против белой расы, а в особенности против русских.
Про себя много не буду писать; мало интересного. Недавно гулял на свадьбе у товарища; два дня покутил. Здесь публика кое какая есть; частенько поигрываем в карты, преимущественно в преферанс. Газеты просматриваю каждый день. Можно было-бы выгодно жениться и бабенку ничего взять, но я пока не думаю; наверное отчасти по той-же причине, что и ты – холостякуешь.
Из дому мало утешительного пишут. В каждом письме жалуются на нездоровье и недостатки. Что-же поделаешь; многим я не могу помочь, потому, что сам перебиваюсь из кулька в рогожку. Высылаю через месяц пятерку другую, а больше не смогу.
Пиши когда предполагаешь приехать домой и как живешь.
Будь здоров Крепко целую.
Твой брат.
3.23
– Не брат он мне. Гнида. Черножопая. Про бабенку. Хорошо! И про китайцев – топчик. Они, видишь, тихой сапой – затаились. И всю Сибирь. Отгрызли. А вообще какая-то фигня, Нос. Это он что, с армии соскочить. Хочет? Сказал небось, что у него энурез. Или другая отмаза. Вот из-за таких голубчиков мы и просираем. Страну. Пока наши деды во Вторую мировую…
– Да это про Первую мировую. И он до всякой войны пишет. Непонятно, что ли? И откуда ты знаешь, может, он сражался? Или он инвалид, наоборот, был.
– Сражался! Конечно. Хочет в театр, в полевую почту. Устроиться. Театрал, блядь. Инвалид. Сука. Какого года письмо?
– Девятьсот одиннадцатого. Больше ста лет.
– Вот теперь бы письмо его. Прочитали. – Иона неожиданно замер. Крутанул головой и продолжил. – Прочитали. До того как оно до братца его дошло. В это его. Село хреновое. И всё – тю тебе. А не театр и не бабенка. Холостякует. Холостякуй нашелся.
– Чего ты на него взъелся. Кто на войну-то хочет. И потом, говорю тебе, откуда ты взял, он, может, воевал, может, героем оказался. Мы же не знаем. И вообще они умерли уже давно – и он, и брат его. Пантелеймон.
– Ага. Герой России. Ты фамилию видел? Хохол он.
– Ну я, может, тоже хохол.
Помолчали. Помолчали снова.
Он опять замер.
Я немного побаивался Иону.
– И чего. У тебя их много, да?
– Много.
– И что прям. Старые? Где? Взял?
Я рассказал ему о том, что случилось на почтовом складе. И как меня за это выгнали с работы.
– Прям настоящая. Оргия. Это я понимаю! И правильно, что тебя турнули с «России». Легко отделался по нынешним временам. Но тебя, конечно, на карандаш взяли. За то, что письма взял. Избавляться от них надо. А не в карманах с соплями держать.
– А я-то в чем виноват, я же ничего не поджигал!
– Ты ей звук принес, который она хотела? Вот. А главное, ты участник этой вечеринки. И свидетель пожара. А она с начальником почты. Я так понял, того. Так что, считай, отделался увольнением. Еще хорошо. Но. Увольнять голосовым сообщением. Особенно тебя. Отдельный кайф, конечно.
– Мне вообще не везет.
– А что ты предатель России, сказала? Уа-ха-ха-ха. Ха-ха-ха-ха. У-ха-ха-ха-ха-ха. Смешно, конечно. Но она пизда лютая. Чего уж. Там.
– Вагина дентата.
– Чего? Ну ты попал, конечно.
– Я, наверное, совсем уже конченный человек.
– Чего?
– Чего. Кто нас от всех этих ужасов защищает? От цепней, от жуков. Кто дает работу? Если бы не Кристина Вазгеновна, я бы давно уже в можайских рвах гнил за тунеядство. Человеку надо держаться за государство, как за веточку. Иначе сдохнем все.
– Эй-эй, ты чего, ты погнал.
– Только они и защищают. А теперь, выходит, я проступок совершил. К тому же я радио запрещенное слышал, а это уже совсем за гранью.
– Да ты совсем уже. На, выпей.
Я раскачивался на стуле, я и правда себя загнал, я наполнился духотой и очутился внутри страха, как внутри пачки «Явы».
– Так часто сюда ходишь. Что стал стулом. Дрожащим, с древоточцем внутри.
– Да знаю я, а что делать?
– Да всё пучком. Молчи и не ссы. Ты ведь, когда в комнату входишь. Как будто такой: «Извините, что я существую». Сразу. Так держать. Я таких ссыкунов в жизни не видал. А я только ссыкунов и вижу. Каждый день. Вижу у этой барной стойки. Все такие. Теперь. Ссыкуны. Мои мысли, мои ссыкуны. А ты – король ссыкунов. Ссыкуны. Ссыкуны. Ветераны бегства с бульвара Сансет. Ссыкуны. Мои скакуны.
Он опять завис и повторял как заевшая пластинка или как Кристина Вазгеновна: «Ссыкуны». Я перебил его:
– Это слово отвратительно.
– Ты стал стулом.
– А что я могу-то.
– Ты стал стулом. Глухой нервный карлик. Который в себя не верит. Какая скука. Еще про великанов опять расскажи.
Тогда я стал вспоминать.
3.24
Так много известно о великанах, так много известно о циклопах, так много известно о местах, нам невидимых, спящих до времени, тех местах, где гуляет песчаный ураган и где цветут всех возможных расцветок камыши, еловые шалаши, где спят праздничные великаны, дышат девственные вулканы. И там же – самые маленькие создания, неумолимо маленького размера, живущие между взмахами великаньих ресниц и среди еловых иголок. И все они ниже нор, ближе пор. Они подступают к человеку, проникают в него и меняют. Мешают ему окаменеть. О них много известно, но никто их толком не видел.
О них мне говорила мама, прежде чем обернуться зимней ящеркой на больничной стене. Она дала мне обещание. Уже с трубками лежа на простыне, оставляя меня в пустыне, она успела снова рассказать и о праздничных великанах, которые придут на помощь, когда будет нужно, и о майской королеве. Но я не знаю, что из этого было до, а что стало после смерти родителей: стало рассказом бабушки, чтением дедушки, сказками на пластинках, полками с книгами, сперва с картинками, затем со стихами.
Когда мне это обещала мама, был ли я действительно с ней и папой в больнице? Вряд ли. Но какое это имеет значение теперь, когда я знал, что будет: что будет всё – журавлиный клин, толчея снегопада, все яблоки, все золотые шары.