Радости и горести знаменитой Молль Флендерс
Шрифт:
— Нет, матушка, нет, не говорите так, ведь вы советовали мне бросить, когда я вытянула деньги у лавочника и когда вернулась из Гарвича, но я не пожелала вас слушать. Поэтому упрекать вас не за что, я сама себя погубила, сама ввергла себя в эту пропасть.
Так горевали мы по целым часам.
Но выхода не было; дело шло своим чередом, и в четверг меня перевели в дом судебных заседаний, где дали ознакомиться с обвинительным актом, а на другой день я должна была предстать перед судом. Ознакомившись с обвинением, я дала ответ: «Невиновна», — и была права, так как меня обвиняли в краже со взломом, именно: что я взломала дверь и украла два куска узорчатого шелка, стоимостью в сорок шесть фунтов, принадлежащие Антони Джонсону; между тем я хорошо знала, что никто не может показать на суде, будто я произвела взлом или хотя бы подняла щеколду.
В пятницу меня привели в суд. Я так обессилела от слез за последние два или три дня, что в эту ночь спала лучше, чем ожидала, и чувствовала себя на суде
Когда открылось судебное заседание и был прочитан обвинительный акт, я хотела взять слово, но мне сказали, что сначала нужно выслушать свидетелей и я еще успею высказаться. Свидетельницами были две упомянутые девки, закусившие удила негодяйки; ибо хотя по существу они были правы, однако старались как можно больше отягчить мою вину и показали под присягой, будто я завладела материей, спрятала ее под платье и уходила с ней; будто одной ногой уже переступила порог, когда они выбежали, и занесла над порогом другую ногу, так что была вместе со своей добычей уже вне дома, на улице, но тут они меня схватили, задержали и нашли на мне шелк. Дело было изложено в общем правильно, но я настаивала, что они задержали меня раньше, чем я переступила порог. Впрочем, едва ли эта подробность имела большое значение, так как я все же взяла материю и унесла бы ее, если бы меня не остановили.
Я ссылалась на то, что ничего не украла, что хозяева не потерпели никакого ущерба, что дверь была открыта и я вошла с намерением кое-что купить. Правда, увидя, что в доме никого нет, я взяла в руки кусок шелка, но отсюда вовсе не следует, будто я собиралась красть, так как я поднесла его к двери только с целью получше рассмотреть при солнечном освещении.
Суд не пожелал считаться с моими показаниями и высмеял мое намерение покупать материю, так как то была не лавка и товары там не продавались; а что касается моего заявления, будто я поднесла материю к двери с целью получше рассмотреть ее, то девки только нагло расхохотались и стали изощряться в остроумии: сказали суду, что я, очевидно, хорошо рассмотрела товар и он пришелся мне по вкусу, раз я его спрятала под платье и собиралась унести.
Одним словом, я была признана виновной в краже и невиновной в совершении взлома, но это было для меня малым утешением, так как первого преступления было достаточно для смертного приговора [100] и последнее ничего бы к нему не прибавило. На следующий день меня привели в залу суда выслушать страшный приговор, и когда меня спросили, могу ли я сказать что-нибудь в свою защиту, что предотвратило бы исполнение приговора, я некоторое время стояла молча; но кто-то громко подсказал мне, что нужно обратиться к судьям, так как они могут представить дело в более благоприятном для меня свете. Это меня приободрило, и я заявила, что не знаю, чем я могла бы приостановить исполнение приговора, но прошу у суда милости; я выразила надежду, что суд окажет мне снисхождение, так как я не произвела взлома и ничего не унесла; так как никто не потерпел никакого ущерба; так как владелец материи ходатайствует о моем помиловании (он действительно благородно просил об этом суд); так как, на худой конец, это мое первое преступление и меня еще никогда не привлекали к суду; словом, я нашла в себе гораздо больше смелости, чем предполагала, и говорила с таким чувством, что заметила сквозь слезы — не настолько, впрочем, обильные, чтоб помешать моей речи, — как слова мои до слез растрогали слушавшую меня публику.
100
…виновной в краже… первого преступления было достаточно для вынесения смертного приговора… — Английское уголовное законодательство XVII—XVIII вв. было весьма суровым. За кражу, иногда весьма незначительную, человек мог быть приговорен к смертной казни. В 1613 г. Эдуард Коук, главный судья, председатель отделения королевской скамьи Высокого суда, человек отнюдь не мягкий, писал: «Что за жуткое зрелище — видеть стольких христиан, мужчин и женщин, вздернутых на этой проклятой виселице; их столько, что если бы можно было собрать всех, подвергнутых этой безвременной и позорной смерти в Англии всего за один только год, то у наблюдающего, будь в нем хоть капля благоговения и сострадания, сердце надрывалось бы от жалости и сочувствия».
Важные и молчаливые судьи выслушали меня снисходительно и позволили говорить, сколько я хотела, но, не сказав ни да, ни нет, произнесли мне смертный приговор, показавшийся мне уже самой смертью и вконец меня уничтоживший. Силы покинули меня, язык отказался мне служить, глаза уже не видели ни людей, ни Бога.
Моя бедная пестунья совсем упала духом; еще так недавно ободрявшая меня, она сама теперь нуждалась в ободрении; она была вне себя, приступы уныния сменялись у нее припадками ярости, и она мало чем отличалась от обитательниц Бедлама [101] . Но не только мое положение было причиной ее горя: ее собственная неправедная жизнь внезапно предстала перед ней во всем своем ужасе.
101
Бедлам — искаженное сокращение от «Вифлеемский госпиталь» — больница в Лондоне для умалишенных, была открыта для любопытных, рассматривавших посещение ее как развлечение.
Легче представить себе, чем выразить словами, каковы были теперь мои чувства. Передо мной была только смерть, и так как я не имела друзей, которые бы пришли мне на помощь, то ждала только появления моего имени в указе о приведении приговора в исполнение в следующую пятницу, в каковом указе было поименовано, кроме меня, еще пятеро несчастных.
Тем временем убитая горем пестунья прислала мне священника, который по ее приглашению навестил меня, а затем стал приходить уже по моей просьбе. Он долго увещевал меня покаяться во всех грехах и не играть больше моей душой; он не обольщал меня надеждами на сохранение жизни, так как, по его сведениям, нечего было на это рассчитывать, и сказал, что мне остается только обратиться к Богу и молить его о прощении. Он подкрепил свои слова текстами из Священного писания, призывающими к раскаянию даже величайших грешников, а потом преклонил колени и помолился вместе со мной.
Тогда только я впервые почувствовала признаки искреннего раскаяния. Я начала смотреть с отвращением на свое прошлое, и, как это, я думаю, с каждым случается в такие минуты, когда человек, можно сказать, заглядывает за предел своей жизни, многие события предстали мне совсем в ином свете и в ином виде, чем раньше. Счастье, радости, горести жизни обрели для меня новый смысл; все мои помыслы были теперь о возвышенном, и мне казалось величайшей глупостью придавать какое-либо значение даже самым большим ценностям земного существования. [102]
102
Счастье, радости, горести жизни обрели для меня новый смысл; все мои помыслы были теперь о возвышенном, и мне казалось величайшей глупостью придавать какое-либо значение даже самым большим ценностям земного существования. — Почти текстуальное совпадение с описанием духовной эволюции Робинзона: «Все во мне изменилось: горе и радость я понимал теперь совершенно иначе; не те были теперь у меня желания, страсти потеряли свою остроту; то, что в момент моего прибытия сюда и даже в течение этих двух лет доставляло мне наслаждение, теперь для меня не существовало».
Вечность предстала передо мной в окружении своих таинственных спутников; мое понятие о ней расширилось до таких пределов, что я выразить не могу. Каким гнусным, низменным и нелепым представлялось мне теперь все, что прежде казалось наслаждением! Подумать, что ради этих жалких побрякушек мы отказываемся от вечного блаженства!
За подобными размышлениями следовали, конечно, горькие упреки; я укоряла себя за свое злосчастное прошлое, за то, что лишила себя всякой надежды на блаженство в вечности, с которой мне так скоро предстояло слиться, что обрекла себя на страдания и горести; больше же всего меня мучила страшная мысль, что страдания эти будут длиться вечно.
Все это я рассказываю не за тем, чтобы поучать других, — где мне! Я лишь хочу поведать о том, что тогда творилось в душе моей, возможно точнее описать свои переживания, хотя и знаю, что не могу передать их во всей их впечатляющей душу силе. Да и можно ли словами изобразить подобные впечатления? Я, во всяком случае, не знаю таких слов. Пусть проникновенный читатель сам поразмыслит обо всем этом и задумается о собственной жизни. Рано или поздно каждому суждено испытать нечто похожее на то, что испытала я, прояснившимся взором заглянуть в будущее и увидеть свою участь в самом неприглядном свете.
Обращаюсь к своему рассказу. Священник уговаривал меня не таиться, рассказать, как я понимаю себя теперь, когда мне приоткрылся мир потусторонний. Не тюремный же он священник, в самом деле, не затем пришел он, чтобы в личных видах выманить у заключенной признание или добиться от нее разоблачения других, еще не пойманных, преступников; ему только для того нужно вызвать меня на откровенный разговор, заставить меня излить перед ним душу, чтобы иметь возможность в меру сил своих дать мне утешение. Что бы я ему ни рассказала, уверял он меня, останется тайной, которую будут знать лишь он, да я, да Господь Бог. Сам же он хочет знать обо мне ровно столько, сколько нужно для того, чтобы оказать мне помощь, подать совет, помолиться за меня Всевышнему.