Радуга тяготения
Шрифт:
Воспитанием Честер Мудинг научен верить в буквальную Лестницу Инстанций, как священники прошлых веков верили в Лестницу Существ. Новейшие геометрии его смущают. Величайшее его торжество на поле боя имело место в 1917-м, в загазованном, армагеддоновом месиве Ипрского клина, где бригадир на ничейной земле отвоевал излучину глубиною ярдов 40 максимум, потеряв всего 70 % личного состава подразделения. Где-то в начале Великой депрессии его услали на пенсию — он отбыл сидеть в кабинете пустого девонского дома в окружении фотоснимков старых товарищей — ни один не глядит прямо в глаза, — дабы с замечательно оживленным рвением подзаняться комбинаторным анализом, этим излюбленным времяпрепровождением отставных армейских офицеров.
Он решил сосредоточиться на европейском балансе сил, из-за давней патологии каковых он когда-то страдал, без малейшей надежды очнуться, посреди фламандского кошмара. Он приступил к гигантскому труду, озаглавленному «То, что может произойти в европейской политике». Начинаем, разумеется, с Англии. «Во-первых, —
— Никак не успеть, — бормотал бригадир каждый день, приступая к работе, — все меняется, на ходу подметки рвут. Заковыристо — ох, заковыристо.
Когда перемены дошли до падения германских бомб на Англию, бригадир Мудинг забросил свою манию и вновь предложил услуги стране. Знай он тогда, что это означает «Белое явление»… понимаете, не то чтобы он ожидал боевого назначения, но вроде заходила же речь о разведработе? А взамен — заброшенный госпиталь для чокнутых, пара-тройка символических психов, громадная стая краденых собак, шайки медиумов, водевильных паяцев, радистов, куэистов, успенсковцев, скиннеровцев, поклонников лоботомии, фанатиков Дейла Карнеги, — война разразилась и вытряхнула всех из идефиксов и маний, обреченных — продлись еще мир — на провалы различной глубины; однако нынеих надежды устремляются к бригадиру Мудингу и возможностям финансирования — Предвоенье, эта недоразвитая провинция, таких надежд не предоставляло. В ответ Мудингу остается лишь напускать на себя эдакую ветхозаветность со всеми, включая собак, и тайком недоумевать и болеть из-за, как он полагает, измены в высших эшелонах Командования.
Снежный свет просачивается в высокие окна с частым переплетом, день сумеречен, лишь тут и там в бурых кабинетах горит свет. Младший офицерский состав шифрует, подопытные с завязанными глазами выкликают догадки относительно карт Зенера в спрятанные микрофоны:
— Волнистые линии… Волнистые линии… Крест… Звезда…
А кто-нибудь из Отдела Пси записывает за ними под громкоговорителем в зябком цоколе. Секретарши в шерстяных шалях и резиновых галошах трясутся от зимнего холода, вдыхаемого сквозь мириады трещин в психушке, и клавиши пишмашинок стучат, как жемчужные зубки. Мод Чилкс, которая с тыла смахивает на Марго Эскуит на фото Сесила Битона, сидит, грезя о булочке с чашкой чаю.
В крыле ГАВ краденые псины спят, чешутся, вспоминают призрачные запахи людей, которые, возможно, их любили, слушают, не пуская слюны, Нед-Стрелмановы осцилляторы и метрономы. Закрытые жалюзи проницаемы лишь для мягких течений света с улицы. Лаборанты копошатся за толстым смотровым окном, но халаты их, за стеклом зеленоватые и подводные, трепещут медленнее, смутнее… Все погружается в оцепенелость или же войлочную тьму. Метроном на 80 в секунду разражается деревянным эхом, и Собака Ваня, привязанный к смотровому столу, пускает слюни. Все прочие звуки сурово глушатся: балки, подпирающие лабораторию, удушены в комнатах, заваленных песком, мешками с песком, соломой, мундирами мертвецов заполнены пустоты меж безглазых стен… где сидели обитатели местного бедлама, хмурились, вдыхали закись азота, хихикали, рыдали при переходе с ми-мажорного аккорда на соль-диез-минорный, — ныне кубические пустыни, песочные комнаты, и здесь, в лаборатории, за железными дверями, герметично закрытый, царит метроном.
Проток подчелюстной железы Собаки Вани давным-давно выведен наружу сквозь надрез под подбородком и пришит, слюна течет в воронку, прилаженную, как подобает, оранжевой Павловской Замазкой из канифоли, оксида железа и воска. Вакуум вытягивает секрецию по блестящему трубопроводу, и она вытесняет столбик светло-красного масла, что движется справа вдоль шкалы, размеченной «каплями» — условная единица, вероятно, не равная тем каплям, что взаправду падали в 1905-м в Санкт-Петербурге. Но число капель — для этой лаборатории, для Собаки Вани и для метронома на 80 — всякий раз предсказуемо.
Теперь, когда Собака Ваня перешел в «уравнительную», первую из переходных фаз, между ним и внешним миром натягивается еле заметная пленка. «Внутри» и «снаружи» пребывают неизменными, однако то, что находится на рубеже, — кора Собаки-Ваниного мозга — многообразно меняется, и вот это в переходных фазах поистине замечательно. Уже не важно, сколь громко тикает метроном. Усиление раздражителя более не вызывает усиления реакции. Течет или же падает то же число капель. Приходит человек, убирает метроном в дальний угол этой приглушенной комнаты. Метроном кладут в ящик, под подушку с машинно-вышитой надписью «Воспоминания о Брайтоне», однако слюнотечение не ослабевает… затем метроном тикает в микрофон с усилителем так, что каждый тик криком заполняет комнату, но слюнотечение не усиливается. Всякий раз прозрачная слюна проталкивает красный столбик лишь до той же отметки того же числа капель…
Уэбли Зилбернагел и Ролло Грошнот бильярдными шарами мотыляются по коридору, закатываются в чужие кабинеты, ищут, где бы разжиться курибельными бычками. Кабинеты сейчас в основном пусты: весь персонал, кому хватает терпения или же мазохизма, вместе с мямлей бригадиром проходят некий ритуальчик.
— У стари-ка ни сты дани- совести. —
И все они сидятпред высоченными зачерненными окнами, что перечеркнуты свинцовыми переплетами, потакают бригадирскому капризу, собачий народ кучкуется в углу, перебрасывается записками и склоняется друг к другу пошептаться (у них заговор, заговор, нет конца этому ни во сне, ни наяву), ребята из Отдела Пси слиняли к стене напротив — как будто у нас тут парламент какой… годами всякий занимает свою особую церковную скамью, под углом к бредятине розовеющего и идущего печеночными пятнами бригадира Мудинга — а прочие фракции-в-изгнании распределяются меж этими двумя крылами: баланс сил, если некие силы в «Белом явлении» имеются.
Д-р Рожавёльдьи полагает, что это было бы вполне возможно, если б ребята «правильно разыгрывали свои карты». Сейчас одна задача — выживание, сквозь чудовищный рубеж Дня победы в Европе, сквозь новехонькое Послевоенье, с нетронутыми чувствами и воспоминаньями. Нельзя допустить, чтобы ПИСКУС рухнул под ударом молота вместе с остальным блеющим стадом. Должен явиться — и чертовски быстро — способный сбить их в фалангу, в концентрированный источник света, некий лидер или программа, чьей мощи хватит, чтобы все они перетерпели неизвестно сколько лет Послевоенья. Д-р Рожавёльдьи более склоняется к мощной программе, нежели мощному лидеру. Видимо, потому, что на дворе 1945-й. В те дни верили повсеместно, будто Война — смерть, варварство, истребление — основана на принципе Фюрера. Но если заменить персоналии абстракциями власти, если возможно повлиять на методики, разработанные корпорациями, быть может, народы станут жить рационально? Такова одна из заветнейших надежд Послевоенья: не должно быть места кошмарным недугам вроде харизмы… ее следует рационализировать, пока есть время и ресурсы…