Радуга в небе
Шрифт:
Едва не падая от ужаса, она стала стаскивать с него мокрую одежду, все это неуместно щеголеватое обмундирование преуспевающего фермера. Детей отправили к викарию, а тело положили на пол в гостиной. Раздевая его, Анна сняла с тела и сложила в кучку брелоки, цепочку от часов. Муж и служанка помогали ей. Они почистили тело, обмыли, положили на кровать.
Там он и лежал — неподвижный, внушительный. Он и умер тихо, и так и лежал сейчас — нерушимо тихий, недоступный. Анне в этом виделось недоступное мужское величие, величие смерти. И она оцепенело застывала,
Мать, Лидия Брэнгуэн, тоже пришла и увидела эту нерушимую внушительность мертвого тела. Завидев смерть, она побледнела. Муж лежал, недоступный переменам, недоступный пониманию, он был абсолютом и сродни лишь Вечности. Что могло быть у них общего? Он стал великой Абстракцией, видимой лишь на мгновение, незыблемой, совершенной. И кто мог предъявлять права на него сейчас, говорить о нем, явленном зрению лишь на какой-то жалкий момент перехода из жизни в смерть? Ни живые, ни мертвые не могли этого делать, потому что он был одновременно и тем и другим, был самим собой — несокрушимо и недоступно.
«Мы бок о бок шли с тобой по жизни, значит, и я по-своему причастна сейчас вечности», — говорила себе Лидия Брэнгуэн, холодно осознавая свою избранность и свое одиночество.
«Я и в жизни не могла тебя понять, а вот теперь и в смерти ты выше моего понимания», — говорила себе Анна Брэнгуэн, благоговейно и почти удовлетворенно.
Невыносимее всего это было для сыновей. Фред Брэнгуэн ходил с совершенно белым лицом и яростно сжимал кулаки от ненависти к тому, что сделалось с его отцом, мучаясь пронзительным желанием вернуть его, видеть его опять, слышать его. Нет, это было невыносимо.
Том Брэнгуэн приехал только в день похорон. Он был, как всегда, спокоен и сдержан. Он поцеловал все еще темное от горя, непроницаемое лицо матери, пожал руку брату, не поднимая на него глаз; потом он увидел большой гроб с черными ручками и даже прочел табличку:
«Том Брэнгуэн из Марш.
Родился — Скончался —».
Красивое спокойное лицо молодого человека на секунду сморщилось в какой-то жуткой гримасе, но тут же вновь обрело спокойное выражение. Гроб понесли кружным путем в церковь. Прерывисто звонил похоронный колокол, участники процессии несли венки белых цветов. Мать, эта польская женщина, шла с темным застывшим лицом, опираясь на руку сына. Тот был, как всегда, красив, неспешен и даже любезен. Фред шел с Анной, выглядевшей странно-обворожительной, а у него лицо было точно деревянное — жесткое, непримиримое.
Лишь потом, пробираясь между кустами смородины в саду, Урсула вдруг увидела своего дядю Тома совершенно другим — крепко сжатые кулаки его были подняты, лицо искажено мукой — так скалится с ужасным выражением животное, пытаясь преодолеть боль; он часто, по-собачьи, дышал. Глаза его были устремлены куда-то вдаль, он дышал, потом замирал и вновь начинал дышать, но выражение лица его не менялось — та же почти звериная гримаса боли: зубы оскалены, нос сморщен и остановившийся взгляд невидящих глаз.
Испугавшись, Урсула
Сказав матери «до свидания», он тут же заторопился уйти. Когда он поцеловал ее на прощание, Урсула едва не отшатнулась. И все-таки она хотела и этого поцелуя, и легкого отвращения, которое он у нее вызывал.
А Уилла Брэнгуэна на похоронах и после похорон безумно тянуло к жене. Смерть тестя потрясла его. Но и смерть, и все вокруг, соединившись, словно преобразовались в нем в эту всепоглощающую страсть. Она выглядела такой странно-обворожительной. Он был вне себя от желания.
И она поняла его — казалось, она готова, ждет и хочет его.
Пока приводили в порядок Марш, бабушка оставалась у них. Затем она вернулась к себе — тихая и, как казалось, безучастная, ничего теперь в жизни не желавшая. Фред со страстью отдавался восстановлению фермы. То, что это было место гибели отца, делало ферму лишь еще роднее, а связь его с этой землей — еще неминуемей.
Существовало поверье, что Брэнгуэнам на роду написана страшная кончина. Для всех них, кроме, может быть, Тома, такой финал казался чуть ли не естественным. И все же Фред, ожесточась сердцем, упорствовал. Убийства отца он не мог простить Неведомому.
После гибели отца ферма затихла, опустела. Миссис Брэнгуэн не находила себе места. Ей трудно было мирно и безмятежно просиживать вечера, как делала это она ранее, а днем она то и дело вскакивала и застывала в нерешительности, словно ей надо было куда-то идти, а куда именно — она запамятовала.
Ее постоянно видели в саду — она бродила там в своем узком шерстяном жакете. Нередко она выезжала в двуколке — сидя рядом с сыном, она разглядывала деревенские пейзажи или городские улицы, и выражение лица у нее было какое-то странное, по-детски удивленное, недоумевающее, словно она все это видела впервые.
По дороге в школу дети — Урсула, Гудрун и Тереза — проходили мимо ее садовой калитки, и всякий раз бабушка их окликала, зазывала на обед. Ей хотелось, чтобы ее окружали дети.
Собственные же сыновья вызывали у нее чуть ли не страх. Она различала в них какой-то темный огонь недовольства, видеть который избегала. Даже Фред, голубоглазый, с тяжелой челюстью, беспокоил ее. В нем не было умиротворенности. Он чего-то жаждал — любви, страсти — и не мог отыскать. Понятно, но зачем беспокоить ее? Зачем бурленье, страданье, свою неудовлетворенность он несет к ней? Слишком стара она для всего этого.