Радуга
Шрифт:
— Кто-нибудь идет?
— Нет, сынок, нет, мне бы надо сходить, я сбегаю ненадолго…
— Все ходите и ходите, — собралась заплакать Зина.
— А тебе что? Надо, и иду. Зря по деревне не бегаю, — рассердилась она.
— Платок-то возьмите, — напомнил Саша, видя, что она направилась к дверям, как стояла, в юбке и кофте.
До избы Грохачей было не близко. Вьюга била по лицу, сыпучий снег резал щеки, как мелкое стекло. Она добралась до Грохачей, едва переводя дыхание.
Но со двора доносился визг пилы, и Малючиха изумилась. Кто же это работает у Грохачей в такой день?
Жена Грохача со старшей дочерью, высокой черноглазой Фросей, пилила у сарая дрова и тоже удивилась при виде входящей. В эти времена мало кто ходил друг к другу. Каждый сидел в своей избе и ждал, что еще могут выкинуть немцы.
— Я было хотела поговорить с тобой, кума…
— Что ж, почему не поговорить, — ответила та, выпрямляясь. — Зайдем-ка в избу.
Малючиха взглянула на сидящую у окна вторую дочь Грохача.
— Мне бы надо с глазу на глаз…
— С глазу на глаз? — удивилась хозяйка. — О чем же это таком? Ну, что ж, Лида, иди-ка, попили немного, мы тут поговорим.
Девушка сложила рубашку, которую чинила, воткнула иглу в грубое полотно и молча вышла. Глаза у нее были опухшие от слез.
Малючиха присела на скамью, нервно ломая пальцы. Хозяйка молча смотрела на нее.
— Вьюга на дворе, — сказала она, наконец.
— Вьюга, — машинально повторила Малючиха, и снова воцарилось молчание.
На гвозде над кроватью висела куртка Грохача. Малючиха смотрела на эту куртку. Оборванный карман, заплаты на спине и груди. Одна пуговица едва держится, повиснув на нитке. Рабочая куртка.
— Ты что мне хотела сказать? — поторопила, наконец, хозяйка. Малючиха измученными глазами посмотрела на нее.
— Твоего-то забрали… — прошептала она.
Та нахмурилась.
— Забрали… Что же поделаешь, забрали… Такая, видно, судьба. Может, еще вернется. Ты об этом хотела поговорить?
— Как сказать, и об этом, и не об этом…
— Об этом что же говорить? Меня сперва так схватило за сердце, думала, вот свалюсь на месте и помру. А потом пришла домой, думаю: берись-ка лучше, баба, за работу, все легче будет. Дров напилила с Фроськой. Лбом стену не прошибешь, а сидеть и плакать — пользы мало. Сегодня он, завтра другой, если это надолго затянется, все равно тут никто жив не будет, это уж сейчас видать… По одному всех переклюют.
— Может, не затянется.
— Я и говорю — если затянется. До сих пор ничего не слыхать. Чуть что, а мне уже кажется: стреляют, наши идут. Сколько это
— Кума…
— Чего? — удивилась та.
Малючиха поднялась со скамьи и низко, чуть не до земли, поклонилась хозяйке.
— Да ты одурела, что ли? Что ты делаешь?
— Кума, это моего Мишу немцы сегодня ночью убили…
— Мишку?..
— Это я его ночью вытащила из рва и похоронила… Это из-за меня твой и те другие сидят у немцев… — В ней дрожала каждая жилка, тряслись и подгибались ноги. Но сразу стало легче. Все уже было сказано. Хозяйка наклонилась вперед.
— А зачем ты мне это говоришь? На что это кому знать?
Малючиха не поняла.
— Как же? Твой-то ведь сидит… Я и говорю тебе, надо мне итти, сказать ихнему капитану, что и как. Пусть отпустит людей.
Женщина вскочила.
— Да ты, баба, белены объелась, что ли? Совсем голову потеряла? К немцам пойдешь?
— Рассказать, как было дело… Люди не виноваты.
— А ты виновата? Что ж, надо было оставить им мальчонку, а? Глядите, что за народ пошел! Слабая в тебе совесть, не крестьянская, не бабья! То-то старосте радость! Стоило шесть человек запереть, сразу и нашелся, кого они искали! А знаешь ты, дура этакая, что из этого выйдет? Дорогу им хочешь показать, способ против нас? Ты сегодня явишься, а завтра, пусть что случится, они не шесть, а шестьдесят человек заберут! Ишь, какая! У нас еще пока никто к немцам не шлялся, так вот ей понадобилось…
— За меня сидят люди, за меня их…
— Не за тебя! За наше горе сидят, за наше несчастье, за войну, за немецкую морду! Мишку убили… Ироды, в детей стрелять…
Малючиха стояла оглушенная.
— Так ты, значит, думаешь…
— Что мне думать, думать мне нечего. Иди-ка ты, баба, домой и словечка никому не пикни. Свои-то — свои, а зачем людей в искушение вводить? О таких делах никому знать не надо. За наши, за длинные языки-то нас и бьют, и будут бить. Иди домой и делай свое дело, да не сходи с ума!
— Твой-то…
— Ну, скажите, люди добрые! Да это мой мужик или твой? А я сижу, молчу. Что будет, то будет. Суждено ему, так убьют. А нет, так будет жив. А уж если на то пошло, так, чем под немцем жить, и лучше скорей подохнуть…
— Не век нам под немцем жить.
— Да, милая ты моя, да, кабы мне это хоть раз в голову пришло, я бы и ждать не стала, петлю на шею, да на гвоздь! А я, что бы ни было, знаю: нам тяжело, а им будет! ох, как им будет!
Лицо женщины пылало, глаза горели.