Радуга
Шрифт:
Вернер медленно сворачивал папиросу, потом поднял глаза и взглянул на желтое, всё в синяках лицо.
— Слушай, ты же мать.
Опять эти слова. Но теперь это правда, теперь у нее на руках сынок, крошечное дитятко, рожденное на полу сарая, завернутое в материнскую рубашку.
— У тебя есть сын.
Желтое лицо просияло улыбкой, вырвавшейся с самого дна души. Да, у нее есть сын, есть сын…
— Ты хочешь, чтобы он был жив и здоров, хочешь, чтобы он вырос?..
Да, да. Ах, как она хотела, чтобы он был жив и здоров… Чтобы он рос… Он будет вставать на маленькие ножки, начнет семенить по избе, начнет переползать
— А у тебя есть возможность спасти его. Есть возможность сохранить и свою жизнь и жизнь своего ребенка. Я даю тебе эту возможность. Не будь дурой и используй ее.
Олена молчала. Она не совсем понимала, к чему клонит немец, но ее снова охватило беспокойство, по телу пробежала дрожь. Чего он хочет? Почему говорит так спокойно, тихо и убедительно, словно, действительно, понимает ее и хочет поговорить по-человечески.
— Тех мы все равно найдем. Днем раньше, днем позже. Это не имеет значения. Подумай, ведь все в наших руках. Красная Армия разбита, ничего уже нет, к чему глупое упрямство? Те сидят в лесу и ничего не знают. Они уже окружены со всех сторон, у них нет выхода, нет спасения. Не сегодня-завтра они попадут в наши руки и будут наказаны. А тебе я готов простить совершенное вместе с ними преступление. Тебя уговорили, обманули. Ну, и сына у тебя еще тогда не было… Мы забудем даже о том, что ты взорвала мост. Будешь спокойно жить в деревне, воспитывать ребенка…
Она внимательно слушала, не сводя с него глаз.
— Не думай, что я жестокий человек, зверь какой-то. Что ж поделаешь, служба. А тебя мне жаль, и твоего ребенка жаль. Себя не жалеешь, пожалей хоть сына. Ты дала ему жизнь, ты не имеешь права отнимать ее у него.
— То есть как отнимать? — спросила она машинально, словно думая о другом.
Вернер нетерпеливо постучал папиросой о стол.
— Ты же понимаешь, ты прекрасно понимаешь, что, отказываясь отвечать, приговариваешь к смерти своего ребенка. Подумай, подумай немного. Я подожду. Подумай, а потом ответь, будешь ты давать показания или нет? Но я думаю, что ты будешь благоразумной и ответишь. Там все равно пропадут, а ты спасешь себя и ребенка..
Он достал из ящика табак и бумагу и принялся медленно сворачивать новую папиросу. Олена смотрела на его пальцы, узловатые, поросшие рыжими волосами. Глаза бессмысленно следили за сыплющимися крошками табака, за складами белой бумаги. Блеснул огонек спички, пошел синий дымок, свернулся в кольцо, поднялся к потолку.
— Ну?
Опа пожала плечами.
— Ты не будешь отвечать?
— Я ничего по знаю.
Он встал и, опершись руками о стол, весь перегнулся в ее сторону. Злоба искривила его лицо.
— Так ты так? Подожди, я тебе покажу!.. Ганс!
В дверях показался солдат.
— Идите сюда.
Вошли двое с винтовками. Она узнала, это были те самые, которые сторожили ее в сарае, те самые, которые со смехом смотрели, как она рожает.
— Подержите-ка ее. Байстрюка давайте сюда.
Солдаты
— Положи па стол.
Ребенок лежал теперь на столе между нею и немцем. Солдатские лапы тяжело впились в ее плечо, и она понимала, что ей не вырваться. Ребенок лежал на столе, небольшой сверток с красным личиком, едва виднеющимся из-под покрывающего головку полотна рубашки. Вернер с отвращением смотрел на спокойно спящее крохотное существо. И вдруг маленькие веки дрогнули, блеснули два микроскопических озера, мутные, синие, как у едва прозревших щенят. Подбородочек задрожал. У Олены мучительно сжалось сердце — маленький заплакал, жалким, беспомощным плачем однодневного ребенка. Она инстинктивно рванулась к нему, но тяжелые руки еще крепче придавили ее к столу.
— Я с тобой больше нянчиться не буду, — сказал охрипшим голосом Вернер. — Ну, будешь ты говорить?
Она смотрела не на него, а на ребенка. Он скулил, как щеночек. Ах, взять на руки, прижать к груди, укачать, успокоить, убаюкать…
— Ты слышишь, что тебе говорят? Будешь говорить? Последний раз спрашиваю!
Она оторвала глаза от ребенка и отчетливо прошептала:
— Ничего, ничего я не скажу…
Капитан рванул завязки сорочки. Маленький сыночек со вздутым животиком, со стиснутыми кулачками, с поджатыми к животу ножками, голенький лежал на столе и плакал. Вернер схватил ребенка, как щенка, за шиворот и двумя пальцами поднял вверх. В воздухе затрепыхались маленькие ножки, крохотные пальчики с прозрачными, розовыми, как цветочные лепестки, ногтями.
— Ну?
Он медленно, страшно медленно поднимал револьвер.
Олена окаменела. Руки, ноги стали ледяными. Комната росла, увеличивался, вытягивался и вырастал немец. И во всей этой разлившейся огромной, необозримой пустоте, одинокий и малюсенький, трепетал только ее сынок, повисший между землей и небом, розовый, голенький. Натянутая кожа, видимо, душила его. Он перестал плакать и не издавал ни звука. Только ножки судорожно двигались, да сжимались и разжимались, ловя воздух, маленькие ручки.
— Ну, покажи, кто ты, большевистская стерва или мать?
Олена очнулась. Капитан перестал огромной горой колыхаться между землей и небом. Комната снова приняла нормальные размеры.
— Отвечай!
— Я мать, — ответила Олена, называя себя тем именем, которым ее называли там, в лесу, которым ее благодарили за заботы, за доброе слово, за сваренный обед или за выстиранные рубашки.
— Значит, скажешь, где они?
Она не смотрела на своего мальчика. Она смотрела прямо в водянистые глаза, в каемки вылинявших ресниц.
— Ничего я не окажу, ничего, ничего не скажу…
Дуло револьвера приблизилось к маленькому личику. Она видела это, не глядя.
— Это твой единственный ребенок, а? — спросил Вернер.
Она отрицательно покачала головой.
— Нет.
Рука с револьвером застыла в воздухе.
— Как, у тебя есть еще дети? Сыновья? Дочери? Где? В деревне?
Сияющая улыбка вдруг появилась на опухших, растрескавшихся, пересохших губах.
— Сыновья… Один сыновья… Много, много сыновей… Там, в лесу… Кудрявый, все там в лесу.