Ранние сумерки. Чехов
Шрифт:
— Что случилось?
— Я влюблён в Лиду.
— М-да... Она ведь уезжает в Париж.
— Не завтра же уезжает.
Помолчали. В тёмных итальянских окнах колыхались языки горящих свечей.
— Мороз крепчает, — сказал Чехов. — А в Африке, наверное, жарища сейчас. Как твои девочки?
— Хорошо. Здоровы. Старшую хочу учить танцам.
— Споем после ужина?
— А як же.
— Нашу хохлацкую:
Променял вiн жiнку НаНовый год в Мелихове, как и во всей России, встретили, по обыкновению, пьяными застольями, пожеланиями и надеждами, а проснувшись в 1894-м, с похмельным пессимизмом почувствовали предстоящие перемены — ведь в России происходят лишь перемены к худшему.
XXXI
Она знала, что если не выиграет его, не сделает своим, то окончательно погибнет. Если бы знать, что надо сделать, как вернуть его милую мягкую улыбку, предназначавшуюся только ей и сменявшуюся напускной строгостью старшего, скрывавшую его естественное мужское чувство к юной чистой девушке, какой она была тогда?
Узнала от одной старушки, навещавшей бабушку, что есть некая мудрая дама, и известны случаи, когда она сумела помочь. Разузнала адрес и всю ночь ворочалась в одинокой постели в квартире, снятой на Арбате. Надеялась, сомневалась, смеялась над надеждами и вновь надеялась. Поднялась затемно, одевалась при свечах — синенький январский рассвет робко напоминал, что ещё будет лето и, может быть, будет счастье. Уходя, помолилась перед иконой Богородицы. Напротив образа, на другой стене — картина «Осень»: группы берёз на ветру, ещё в жёлто-зелёной растрёпанной листве; не лес и не роща, а какой-то луг весь в рытвинах на склоне, косой плоскостью занявшем полкартины. Неясно, грустно, неуютно, как в её жизни. Надпись: «И. Левитан — Л. Мизиновой на добрую память. 1892».
Пришла к мудрой даме на Басманную к назначенному часу. Окна её комнаты уже светились утренней синевой, но над столом горела большая лампа-люстра, повешенная так, чтобы свет падал на стол, покрытый белой клеёнкой, и на посетительницу. Хозяйка сидела в тени, и Лика видела лишь её большие внимательные глаза с искорками света и широкий подбородок. Присмотревшись, разглядела крупное лицо в мягких морщинах, спокойное и понимающее.
— Всё вижу, всё знаю, — сказала дама. — Без карт знаю, но для чина спросим и у карт. Вот он, твой король бубновый. А вот и дамы вокруг. Не одна. Но на сердце у него они не лежат. Видишь? Правду карты говорят?
— Правду, — вздохнула Лика.
— А вот и ты — бубновая дама. Ты к нему ближе, чем они. Но мешают тебе многие. И короли, и валет какой-то. Дай теперь мне руку твою и рассказывай. Отдала ему свою любовь? Познал он тебя как женщину?
— Нет. Я хотела, но...
— А пиковая дама его любовница?
— Да.
— Верно знаешь?
— Да, — всхлипнула Лика. — Сама мне рассказывала.
— Любовная
— Ох трудно.
— Давно с ним мучаешься?
— Пятый год пошёл.
— Не гадалка тебе нужна, не ворожея, а советчица. Чтобы научила, как это сделать.
— А что надо делать?
— Руками надо взять крепко-крепко и держать со всей силой, чтобы другие не отняли.
— Это вы в переносном смысле? Не могу же я человека руками...
— Не человека, а его любовный орган. Возьмёшь в руки — и весь он твой. Только ты не сможешь — любовная линия слабая.
— Что же делать? Если он не будет моим, я погибну.
— Есть для тебя способ, — сказала дама, подумав. — Добавишь ещё пять рублей.
— Конечно. Пожалуйста.
— Он у тебя православный?
— Да.
— Сделаешь так: снимешь свой нательный крестик и наденешь на него. Пусть поносит твой крест. Почувствует его как свой.
— Как же?.. А долго он должен ходить с моим крестиком?
— Чем дольше, тем сильнее почувствует, сильнее привяжется. Пусть хоть день, хоть полдня.
— Но как это сделать? Смогу ли я его уговорить?
— Исхитрись, милая.
XXXII
«Л. Мизинова — А. Чехову. 22 января 1894 г.
Глубокоуважаемый Антон Павлович. У меня к Вам большая просьба. Когда я была в Мелихове, то забыла свой крест и без него чувствую себя очень скверно. Я говорила Маше, но боюсь, что она забудет. Я его повесила на край Машиной кровати около умывальника. Ради Бога, велите поискать и наденьте его на себя и привезите. Непременно наденьте его, а то Вы или потеряете, или забудете иначе. Приезжайте, дядя, и не забудьте обо мне.
Ваша Лика».
Он сидел над романом, листал записную книжку, выбирая подходящие записи. Задумался над страницей, отмеченной рукой Танечки Щепкиной-Куперник, — через всю страницу, поверх записей, красными чернилами: «Антоша, мы вас обожаем».
Прочитав письмо Лики, решил, что есть повод поговорить с Машей. Нашёл сестру в её комнате за мольбертом — писала зимний пейзаж. Похвалил — пейзаж действительно получался, жаль только, что получался похожим на тысячи других пейзажей, написанных тысячами художников.
— Лика говорила тебе, что забыла у нас свой крестик?
— Нет, но я его нашла. Он там, на столике.
— Поедешь в Москву — не забудь захватить.
— Хорошо.
И потом, будто случайно вспомнив:
— Кстати, я забыл спросить, Таня и Яворская тогда ночевали в твоей квартире?
— Ты же сам передал мне записку. Потом как-то ещё раз ночевали, когда меня не было.
Вернулся к себе, сел в кресло и подумал, что надо срочно уехать за границу или в Крым, чтобы освободиться от странных отношений со странными людьми. Недавно в Москве он получил записку от своих луврских сирен: