Ранние журавли. Белый пароход. Прощай, гульсары!
Шрифт:
Долго лежал я, уткнувшись в мокрый локоть. Я расставался не только с Джамилей и Данияром – я расставался со своим детством.
Когда я прибрел впотьмах домой, во дворе был переполох, звенели стремена, кто-то седлал лошадей, а пьяный Осмон, гарцуя на коне, орал во всю глотку:
– Давно надо было гнать из аила эту приблудную собаку-полукровку! Срам, позор всему роду! Попадись он мне, убью на месте, пусть судят – не позволю, чтобы каждый бродяга уводил наших баб! Айда, садись, джигиты, никуда ему не уйти, догоним на станции!
Я
Сколько разговоров и пересудов было в аиле! Женщины наперебой осуждали Джамилю.
– Дура она! Ушла из такой семьи, растоптала счастье свое!
– На что позарилась, спрашивается? Ведь у него добра только шинелишка да дырявые сапоги!
– Уж конечно, не полон двор скота! Безродный скиталец, бродяга – что на нем, то и его. Ничего, опомнится красотка, да поздно будет.
– Вот то-то и оно. А чем Садык не муж, чем не хозяин? Первый джигит в аиле!
– А свекровь? Такую свекровь не каждому бог дает! Пойди сыщи еще такую байбиче! Погубила она себя, дура, ни за что ни про что!
Может быть, только я один не осуждал Джамилю, свою бывшую джене. Пусть на Данияре старая шинель и дырявые сапоги, но я-то ведь знал, что душой он богаче всех нас. Нет, не верилось мне, что Джамиля будет несчастна с ним. Только жалко мне было мать. Мне казалось, что вместе с Джамилей ушла ее былая сила. Она приуныла, осунулась и, как я теперь понимаю, никак не могла примириться с тем, что жизнь иной раз так круто ломает старые устои. Если могучее дерево выворотит буря, оно уже не поднимется. Раньше мать никого не просила вдеть ей нитку в иголку, гордость не позволяла. А вот вернулся я однажды из школы и вижу: дрожат руки у матери, не видит она ушка иголки и плачет.
– На, вдень нитку! – попросила она и тяжело вздохнула. – Пропадет Джамиля… Эх, какой хозяйкой была бы она в семье! Ушла… Отреклась… А зачем ушла? Или худо ей было у нас?..
Мне захотелось обнять, успокоить мать, рассказать ей, что за человек Данияр, но я не посмел, я бы на всю жизнь оскорбил ее.
И все-таки мое невинное участие в этой истории перестало быть тайной…
Вскоре вернулся Садык. Он, конечно, горевал, хотя и говорил по пьянке Осмону:
– Ушла – туда ей и дорога. Подохнет где-нибудь. А на наш век баб хватит. Даже золотоволосая баба не стоит самого что ни на есть никудышнего парня.
– Это-то верно! – отвечал Осмон. – Только жаль, не попался он мне тогда, убил бы – и все тут. А ее за волосы да к конскому хвосту! Небось на юг подались, на хлопок, или по казахам пошли, ему-то не впервой бродяжничать! Только вот в толк не возьму, как все получилось, и знать никто не знал, да и подумать бы никто не мог. Это она все, подлая, сама устроила! Я б ее!..
Слушая такие речи, мне так и хотелось сказать Осмону:
И вот сидел я как-то дома, рисовал что-то для школьной стенгазеты. Мать хлопотала у печи. Вдруг в комнату ворвался Садык. Бледный, со злобно прищуренными глазами, он кинулся ко мне и сунул мне под нос лист бумаги.
– Это ты рисовал?
Я оторопел. Это был мой первый рисунок. Живые Данияр и Джамиля глянули в тот миг на меня.
– Я.
– Это кто? – ткнул он пальцем в бумагу.
– Данияр.
– Изменник! – крикнул мне в лицо Садык.
Он разорвал рисунок на мелкие клочки и вышел, с треском хлопнув дверью.
После долгого гнетущего молчания мать спросила:
– Ты знал?
– Да, знал.
С каким укором и недоумением смотрела она на меня, прислонившись к печи. И когда я сказал: «Я еще раз их нарисую!» – она горестно и бессильно покачала головой.
А я смотрел на клочки бумаги, валявшиеся на полу, и нестерпимая обида душила меня. Пусть считают меня изменником. Кому я изменил? Семье? Нашему роду? Но я не изменил правде, правде жизни, правде этих двух людей. Я никому не мог рассказать об этом, даже мать не поняла бы меня.
В глазах у меня все расплывалось, клочки бумаги, казалось, кружились по полу, как живые. В память так врезался тот миг, когда Данияр и Джамиля глянули на меня с рисунка, что мне вдруг почудилось, будто я слышу песню Данияра, которую пел он в ту памятную августовскую ночь. Я вспомнил, как они уходили из аила, и мне нестерпимо захотелось выйти на дорогу, выйти, как они, смело и решительно, в трудный путь за счастьем.
– Я поеду учиться… Скажи отцу. Я хочу быть художником! – твердо сказал я матери.
Я был уверен, что она начнет укорять меня и заплачет, вспоминая погибших на войне братьев. Но, к моему удивлению, она не заплакала. Только грустно и тихо сказала:
– Поезжай… Оперились вы и по-своему крыльями машете… Да откуда нам знать, высоко ли взлетите? Может, и ваша правда. Поезжай… А может, там одумаешься. Не ремесло это – рисовать да малевать… Поучись – узнаешь… Да не забывай дом свой…
С того дня Малый дом отделился от нас. А я вскоре уехал учиться.
Вот и вся история.
В академию, куда меня послали после художественного училища, я представил свою дипломную работу – это была картина, о которой я давно мечтал.
Нетрудно догадаться, что на этой картине изображены Данияр и Джамиля. Они идут по осенней степной дороге. Перед ними широкая светлая даль.
И пусть несовершенна моя картина – мастерство не сразу приходит, – но она мне бесконечно дорога, она мое первое осознанное творческое беспокойство.
И сейчас бывают у меня неудачи, бывают и такие тяжелые минуты, когда я теряю веру в себя. И тогда меня тянет к этой родной мне картине, к Данияру и Джамиле. Подолгу я смотрю на них и каждый раз веду с ними разговор: