Рановесие света дневных и ночных звезд
Шрифт:
– Уйди, - сказал ему Отматфеян.
– Не будете толкать, нет? Тогда сейчас попрыгаете.
– Чящяжышын вытащил плащ-палатку, с ног до головы обмерил взглядом Сану и Отматфеяна, про которых тоже можно было сказать папе Дездемоны, что они изображают животное с двумя спинами, но Чящяжышын папе не сказал, он сшил костюм белыми нитками и стал натягивать на две спины сразу: "И я убил на них свою жизнь! Эй, вы! Я ведь убил на вас свою жизнь! Я ведь тоже бы мог, я бы мог и сам жить! Я убил на них свою жизнь, я бы мог тоже любить!"
– Чего вы тут тянете?
– Аввакум прибежал с той стороны вагона, - где они?
– спросил он Чящяжышына.
– Вот, не видишь, - ответил Чящяжышын. Аввакум не видел.
– Где Сана?
– спросил Аввакум.
– Да ну тебя, - сказал Чящяжышьш и пошел.
– Нет, ты мне ответишь, - Аввакум вцепился в него, и они покатились прямо к горизонту, который был недалеко,
– Ну что тебе, - сказал Чящяжышын, - она тебя надула - ерунда, а я убил на них свою жизнь! Не захотели и пальцем пошевелить, им подавай "щас" напять минут, а не завтра - на всю жизнь, я видел любовь в чистом виде.
– Больше не увидишь, - сказал Аввакум. Он поднял с земли камень, который был твердым, как хлеб, которым не убьешь, был хлеб, разломился пополам, сухарь, съедобный, можно съесть, нельзя убить.
– Держи, - сказал Аввакум.
Чящяжышын взял сухарь.
– Пойми, приятель, - сказал Чящяжышын, - я ведь хотел по-хорошему.
Чящяжышын хотел в кружке, так в кружке, во дворце, так во дворце, но только чтобы нормально, чтобы ходили в баню по субботам, варили кашу, брили лбы.
– Кончай причитать, - сказал Аввакум, - не до тебя. Пойдем взглянем. Только взгляну на нее и сразу уйду.
Вот жизнь! А что еще жизнь такое, если не один только взгляд, вот именно, что жизнь равна одному взгляду. Мы взглянем на землю, куда нас занесло один раз, и уйдем насовсем. Откроешь глаза - раз, взглянешь - два и закроешь - три, вот и все, и это жизнь!
– Идешь?
– спросил Аввакум.
– Пошли.
Дождь сделал свое мокрое дело и ушел на другую войну, не добрый, не злой, его не посадишь за решетку, на хлеб и воду, смоется, он, зверь, дождик, до смерти промочит, может убить, будет капать на мозги, пока не прикончит, тюк-тюк.
Пришли, и Аввакум взглянул - как все безмятежно: Сана сидит, Отматфеян сидит, коляска стоит.
– Что, прохлопали?
– Чящяжышын показал на пустые носилки. Спящей красавицы не было, лежит куча известки, - прохлопали девушку?
Где она? У солдат, в логове, они будят ее поцелуем, кто первый, кто из них королевич Елисей?
– Ну я пошел, - сказал Аввакум.
– Стой, - сказал ему Отматфеян, - вытащим ее, потом иди.
– Хорошо!
– Аввакум даже не посмотрел на него, - без меня вытащите.
– Я тебе ее не прощу!
– сказал ему Отматфеян.
– Не надо, - Сана встала между ними.
– Отойди, - велел Отматфеян, - не мешай.
– Он еще и глуп вдобавок, - сказал Аввакум, - чего надулся?
– Сейчас ответишь мне, - Отматфеян тупо полез вперед, схватил Аввакума за ногу, не оторвалась, Аввакум дал ему в живот. "Хватит!" - Сана кинулась к Чящяжышыну.
– "Помоги, ты!" - отлетела как пробка - "Не лезь!"
В двух шагах от нее выросла, как гриб после дождя, жена Отматфеяна, прямо под дождем, совершенно бледная. Поганка. Аввакум оседлал Отматфеяна, погнал его кнутом прямо к Сане: "Вот так въедешь". Отматфеян на полном скаку скинул Аввакума прямо на бледную поганку, сломалась ножка, раздавил ее, и Аввакум хрустнул, как снег под ногами, у Саны под ногами, вот это дизайн! У того, кто остался в живых, забрезжили синяки вместе с рассветом, забрезжил над дворцом, полная тишина.
Да, мы должны истреблять их, наших жен и мужей, раз мы не можем навещать их раз в семьдесят шесть лет, как Зевс Венеру при живой Гере, как Сатурн Венеру при живой бабе Гале. Девочка спит, стихия, пока плохо слышит, как мы говорим, пока слышит, как звезда с звездою говорит. А мы ходим по земле, как два лунохода, не по земле, незнакомая местность, ничего привычного. Хорошо бы прилечь - ведь должен быть передых между схватками, побольше набрать воздуху в легкие, без передыха. Нам в вагон, к солдатам - за девушкой, интересно - спит? Вот оно, сонное царство, все спят: и солдаты, и среди них нет того. "Осторожнее выноси". Чящяжышын взял спящую красавицу на руки и вынес ее из вагона вон, на воздух, где хорошо пахнет после землетрясения, небольшого, всего два балла: вырванные деревья, с корнем вырванные люстры в блочных домах, растрясенная роса, которой нет на листьях, так трясло всю ночь, дворец без крыши; плохо, что достроят, положат крышу, когда мы умрем, а пока не умрем не достроят, и другое все построят, что мы не хотим, поналепят домов, не дворцы, а цирк; уже немного осталось, какие-то миллионы лет, а потом жалко, но она все-таки отлетит, атмосфера, отвалит от земли вместе с ветром, с громом и молнией, с плохой погодой, не останется даже мысли; какая же она будет черствая земля тупая, совсем не пушистая, наверное, она потом рассыплется, когда совсем высохнет; вот и от нее ничего не останется, а не только от нас, ни слова, ничего. Идут первые минуты рассвета, первые из тех последних
Чящяжышын положил спящую красавицу на берег, Сана подошла и поцеловала ее в щеку, потом Отматфеян поцеловал и Чящяжышын - последний, простились. Поцеловали не для того, чтобы она проснулась, чтобы еще крепче заснула. Даже пальцем не подтолкнули к воде. Вода сама слизнула ее, все поцелуи начисто смыло. Поплыла.
Вернулись на место схватки. Отматфеян подошел к своей жене, бывшей, час как бывшей: любила его так сильно, как он самого себя. Сана подползла к Аввакуму, лежит, как живой: "Когда тебе было плохо, ты хотел меня когда-нибудь убить?" - "Хотел".
– "Чтобы стало еще хуже?" - "Чтобы стало лучше".
– "А я тебя хотела иногда убить, когда мне было хорошо".
– "Чтобы стало еще лучше?" "Чтобы стало хуже". Вот мы свободны, как птицы, лети, куда хочешь, а птицы, наоборот, не свободны, как птицы, все вместе - редкие птицы поодиночке. Потому что одна птица - это часть одной птицы, а один человек - не часть одного человека. Природа вся связана между собой, и береза - это часть пальмы, и только человек не только не часть пальмы, но даже не часть человека. Потому что все они - и птица, и пальма, и береза - стали тем, чем стали путем эволюции, и только человек никогда не превращался из обезьяны в человека, не модернизировался, не радиофицировался, потому что каждая зверюшка со временем становится лучше и лучше - совершенней, отбрасывая все ненужное, а человек все тащит с собой, весь гардероб, все жалко: и чешую, и хвост, и неправда, что динозавр - самый старый на земле, динозавр так помолодел за последние миллионы лет, а человек - нет, все такой же. Надо возвращаться домой - в унитаз, один потолок - по домам. "Иди, девочка, домой, иди к маме".
Период - великая вещь, не пустые семь лет, они кое-что значат для человека, эти же семь лет - пустой звук для земли, и уложиться в него - это не какой-нибудь там подвиг в жизни, наша каждодневная жизнь - самый большой подвиг в жизни; святое дело - период: всегда начинается с "любишь" и кончается "умрешь". Пока с зимы не начался этот период - кончится не вглубь, а ввысь, трехэтажный дворец, - языковой барьер был. Между нами. Я люблю в тебе не то, что есть, а то, что знаю, что есть. Желание больше чувства, слово больше желания, вибрация больше слова. "Что ты хотел сказать? То, что я поняла, или то, что ты не договорил, или то, что я подумал; ты хотел сказать то, что хотел сказать вчера, но что можно будет сказать и завтра" - все вранье! Чтобы преодолеть языковой барьер, нужно соврать, завраться; мы врем на одном и том же языке, говорим правду каждый на своем.
Преодолели: "ты сейчас меня да?" - "я тебя так да, как никого никогда. А ты меня да?" - "я тебя сто раз да, я тебя в сто раз больше да. А ведь раньше ты меня нет?
– "не то, что нет. Ни да, ни нет", - "а я тебя нет. Я тебя так сильно тогда нет, а потом сразу - да". Стрекочем, как птицы, как дельфины, только любовники умеют так стрекотать - все, что сказано, то и правда.
III.
Про один полуостров, который сам о себе говорит: "я мал", дети знают, а про одного датчанина, который сам о себе говорит, что он несчастен, дети не знают, но некоторые взрослые знают, что это он самый несчастный на земле и для него могила в Англии, это он ляжет в пустой гроб в Англии, как самый несчастнейший на земле, потому что это он откажется от любого своего желания и будет пребывать в несчастье, и если ему дадут стакан вина, то он его сразу отдаст ангелу, и если ему каждый день ангел будет приносить, то он каждый день будет ему отдавать обратно, потому что он хочет хотеть выпить, а не хочет выпить. Пусть он благороден в своем несчастье, но он не бедненький. А самый бедненький - Вова, про которого не знают ни взрослые, ни дети, он не хочет хотеть, он хочет нажраться, чтобы больше никогда не хотеть, чтобы выблевать из себя желание раз и навсегда, он хочет так надраться, чтобы больше потом никогда.