Расплата
Шрифт:
— Я не еврей, дяденька, поверьте мне, я цыган.
И вдруг в наступившей тишине раздался спокойный, чуть-чуть картавящий голос коменданта:
— Это не имеет значения, еврей ты или цыган. Фюрер сказал, что цыгане тоже подлежат стерилизации. Бродячие люди не имеют права считать себя нацией. Это Сталин вас распустил. Век!
Потом сухим, трескучим голосом он выкрикнул какую-то, прозвучавшую как барабанная дробь, команду в бесконечную пустоту застывшего над городом воздуха.
Дронову, внимательно следившему за всем происходящим, до самой последней секунды все казалось нереальным. И этот тощий, нескладный в своих
Чувствуя необыкновенную слабость, он надеялся, что вот-вот тот же самый капитан отдаст другую команду и все автоматчики погрузятся на автомашину, чтобы покинуть двор навсегда, оставив в покое израненных, изможденных людей.
Но все происходило по тому рассчитанному порядку, который установил этот тщедушный немец. Четверо солдат-барабанщиков выстроились во фрунт перед бронетранспортером, а другие шестеро, упирая автоматы в туго стянутые ремнями животы, шагнули вперед, ближе к приговоренным.
«Боже мой! — тяжело дыша, думал Дронов. — Что же происходит в этот ясный безоблачный день в самом центре нашего Новочеркасска? Вот сейчас, вот сейчас немец поднимет платок, и все будет сразу кончено».
Чья-то мать, заломив руки, рвалась к коменданту, пытаясь схватить его за начищенные до блеска голенища сапог, но ее безжалостно оттолкнули, и только крик сквозь рыдания прорвался на дворе:
— Господин комендант, ведь он же еще ребенок, пощадите! Он ничего не мог сделать против вас, германцев.
Она плакала, судорожно глотая пыль, но солдаты безжалостно оттащили ее в сторону, бросили на кучу влажной, только что выброшенной со дна ямы земли, и она затихла в бессильном обмороке. «Вот сейчас, вот сейчас кровь людская обагрит камни моего родного города», — промчалась короткая мысль в опаленном ужасом сознании Дронова. А он? Он с пудовыми кулаками и яростью, которая распирает грудь и от которой трудно становится дышать, стоит здесь!
Неужто и он бессилен? Может быть, плюнуть на все предписания и правила поведения подпольщика, разметать оцепление и одним ударом кулака в темя убить этого тщедушного капитана? «Но вряд ли я сумею даже добежать до него, — подумал Дронов. — Скорее всего, упаду, сбитый прикладами, и конец». Он вдруг ощутил потрясающую расслабленность и бессильно опустил отяжелевшую голову. Он не увидел, как в эту самую минуту поднялась вверх рука капитана с белым платочком, и частая отрывистая дробь автоматов, негромкая и злая, разорвала задохнувшийся от напряженной ошеломляющей тишины воздух.
— Изверги! — прокричал кто-то в толпе. — Звери!
Но одинокий этот крик, полный обреченности и ужаса, потонул в новой трескотне выстрелов. И распалась, навсегда распалась группа приговоренных к смерти. «Смерть фашистам!» — успел выкрикнуть недолеченный врачами железнодорожной больницы солдат. Упал на колени сбитый пулями матрос, но вовсе не оттого, что собирался унизительно просить прощения. Собрав последние силы, он вдруг поднялся во весь свой рост, отчего застыла толпа, страшный, окровавленный, шагнул к синему «опелю»:
— Плохо стреляете, суки фашистские. Наши не так будут расстреливать вас. Да здравствует победа и Сталин, браточки. Я… я… я минер Яшка Ярошенко с Кирпичной… Передайте ма… — И он упал от новой очереди автоматчиков.
А
…И все было кончено.
Иван Мартынович проснулся от легкого прикосновения. Кто-то осторожно гладил его по шершавой от проступившей за ночь щетины щеке. Прикосновение было таким легким, словно чужие пальцы боялись его разбудить и в то же время страшно хотели оставить невидимый след на его загорелом от донского солнца лице.
Дронов раскрыл глаза и над головой своей увидел низкий с потеками потолок, щербатый платяной шкаф в дальнем углу, переплеты двух подслеповатых окошек, возвышавшихся над высушенной июльским солнцем землей на каких-нибудь пять вершков, не больше. Как-то он сказал жене: «Из такого окна даже неба не увидишь, лишь петушиные ноги, да и то по колено». «А зачем уж так понадобилось тебе небо? — усмехнулась Липа. — Небо — это наша любовь». «Почему?» — спросил он тогда нелепо. «Глупый, — рассмеялась Липа в ответ. — Да потому, что она и широкая и бездонная, как это небо, что над нами, а не такая, как эти подвальные окна. Поставь на них решетки, тюрьма получится». Дронов подумал и невесело спросил: «А если туча закроют небо?» «Они его уже закрыли, Ваня, — печально ответила Липа. — Зелеными шинелями фашистских солдат закрыли. Но и сквозь тучи всегда пробиваются солнечные лучи? Разве не так?»
Дронов подумал, что теперь все реже и реже суждено этим лучам пробиваться и над Новочеркасском, и над всей Донщиной, и над их жизнью.
Иван Мартынович никогда не относился к числу нервных, впечатлительных натур. Он спокойно и уравновешенно мог встретить любую беду, но то, что вчера пришлось увидеть на улицах города, при одном воспоминании заставило в полном бессилии и отчаянии стиснуть зубы.
Тонкие прохладные пальцы еще раз прикоснулись к его лицу, и голос Липы неуверенно спросил:
— Ваня, ты не спишь?
— Нет, — хриплым шепотом откликнулся Дронов.
Липа поднялась на ладонях, нависла над ним всей своей крепкой фигурой. В редеющей мгле он увидел ее обнаженное, неподдающееся загару плечо, спавшую с него бретельку розовой комбинации. Полумрак мешал увидеть сейчас ее глаза, но он понял, что они не сухие, когда она трудно повинующимся голосом спросила:
— Ваня, как же все это, то, что ты рассказал? Ведь они теперь весь город зальют кровью, раз им фюрером ихним все дозволено.
Он долго молчал. Он вспоминал двор на тихой, прилегающей к рынку улице, трескучий голос немецкого коменданта, цыганенка, которого волокли к яме лишь за то, что он показался немцу похожим на еврея, предсмертный крик мальчика, сына бригадного комиссара Красной Армии.
— Не знаю, — хриплым шепотом ответил Дронов. — Только так дальше жить нельзя.
Прохладные пальцы отпрянули от его щеки.
— Не знаешь! — воскликнула Липа. — А кто же должен знать? Кто мне может на этот вопрос ответить, если не ты? Ведь то, что ты видел, очевидно, будет повторяться день за днем. Если не на базаре, то где-то на Хотунке, в Грушевке или в Кривянке. Наконец, здесь на железнодорожной станции. И ты… ты будешь каждый день уходить в депо, а я должна терзаться, возвратишься или нет.