Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
Бенедикт Сарнов: Не в порядке полемики, но хочу предложить историческую справку.
Тост «За успех нашего безнадежного дела» придумали не конформисты. Сколько мне помнится, этот тост придумал Коржавин, который конформистом не был. И этот тост употребляем был очень многими людьми, которые вели себя порядочно.
Это диссидентский тост, тост иронический. Не надо его понимать буквально. Сегодняшний юбиляр был человеком необычайной яркости даже на фоне тех необычайно ярких людей, с которыми меня сводила судьба, а меня сводила судьба с очень многими яркими людьми. Он был не одинок.
Даниил Данин: Прежде всего Аркадий Белинков был очень красив. Я помню это свое первое впечатление от него, когда мы познакомились где-то в начале 60-х годов.
Но мне хотелось сказать о некоторых вещах, которые, может быть, прозвучат здесь не совсем так, как мне бы хотелось, — или как вам бы хотелось.
Еще мне хотелось сказать, что вот эта формула «Я листовочник!» — это, по-моему, достаточно унизительно для литературы, потому что Аркадий должен бы гордиться той могучей формой, мастером которой он мог бы быть. Эта важность слова, отточенность его, была для него, конечно, того же характера, как правильно здесь сказала Наташа, которая заставляла Шкловского видеть в нем себя раннего. И это верно. Это верно, и у меня на эту тему был впоследствии не один, а несколько разговоров со Шкловским.
Мы начинаем в своем праведном ригоризме относиться без всякого великодушия к людям, которые прошли трагические судьбы. Это не годится, Вы знаете, когда сегодня очень часто звучит слово «боец», «боец», «боец», относящееся к Аркадию Белинкову, мне хочется это слово зачеркнуть. Надо быть уставшим от этого ощущения себя как бойца. И мне кажется, что сила Аркадия заключалась не в том, что он был боец, а в том, что он был совершенно беспощадный анализатор. Он на самом деле так высочайше ценил в литературе литературу! То есть ту силу, которая содержится в слове произнесенном и написанном. Я вспоминаю одну фразу у него: «Я оставляю эту метафору, потому что она слишком легко поддается продолжению». Вы понимаете, какая строгость по отношению к этому ощущению литературы и стиля!
Когда его принимали в Союз писателей, я попросил, чтобы мне дали его рецензировать — я был членом приемной комиссии. Я написал в своем отзыве о его «Тынянове», что он конгениален Тынянову. Позже это было напечатано в «Московском литераторе», но слово «конгениален» было вычеркнуто, естественно. Потом вышло второе издание. Хочу кончить тем, что прочитаю, что он написал, — я выписал с титульной странички.
«Милым и дорогим… — дальше идет моя жена, и я — с заверением, что в рукописи это сочинение обладало многими преимуществами в сравнении с тем, которое прошло через руки:
1. Заведующей редакции критики и литературы Конюховой.
2. Заместителя главного редактора В. М. Карповой.
3. Заместителя главного редактора Б. И. Соловьева.
4. Заведующего производственным отделом Г. В. Лукина.
5. Уборщицы Н. К. Прутиковой.
6. А-13113.
К сему, Ваш Аркадий Белинков. 9 марта 66 г.»
А-13113 — это номер Главлита. Это я к тому, что Наташа сказала, что Лева Шубин сумел избежать Главлита, он не сумел. И Аркадий считал, что во втором издании Главлит тоже сделал
Ну, вот, ровно 30 лет, черт возьми, прошло, а мы еще живы!
Давайте дальше существовать тоже.
Галина Белая: Я постараюсь не входить в полемику, которая тут возникает, и, наверное, не может тут не возникнуть, и [начну] с конца, с Наташиной мысли о том, что шестидесятые годы очень разнохарактерные.
И «Оттепель», скажу вам, закончилась для Аркадия Белинкова не в Манеже [324] . «Оттепель» — и я это помню по разговорам с ним — закончилась для него, когда наши войска вошли в Венгрию в 56-м году. Это был конец. И никаких розовых иллюзий, что все продолжается, у него не было. И это первое, о чем я бы хотела сказать.
324
В 1963 году в здании Манежа Хрущев у картин Фалька на выставке, посвященной тридцатилетию работы МОСХА, устроил скандал. Этот год некоторые считают годом разгрома творческой интеллигенции. — Н.Б.
Аркадий появился на фоне людей, вернувшихся из лагеря, когда мы ждали от них информации о том мире, который был для нас закрыт, потому что родители скрывали, в институте не говорили, и мы мало, к сожалению, к стыду нашему, знали. Первым человеком, которого мы услышали в Институте мировой литературы, был Иван Михайлович Гронский. И мы совершенно не могли понять ни его партийного пафоса, ни его марксизма, ни его замороженности в том времени, когда его посадили. Все это нам ничего не давало, никакой информации о том времени не было.
И первым человеком, который заговорил о том, что произошло, и который радикально повлиял на тех, кто мог меняться и слушать, был, конечно, Аркадий Белинков. Причем дело было даже не в том, что он говорил, а в том, что он говорил всегда вещи очень резкие и договаривал все до конца, и он не случайно отстаивал, что он был довоенный человек. Это был человек такой ментальности, которая совершенно с нашим литературным окружением не совпадала, не пересекалась, и в этом смысле я с оценкой романа «Черновик чувств» (обращается к Сарнову) не согласна. Я считаю, что это не опыт юношеский, а это книга, которую будут читать, потому что на наших глазах — произведение сороковых годов, где проблемы соцреализма даны как личное дистанциальное переживание, как опыт человека, который не может с этим жить. Это не политический текст. И неприятие действительности, неприятие эпохи идет по линии стилевых и эстетических разногласий. И книга читается, на мой взгляд, замечательно. Аркадий утверждал другой тип человека, человека чести, человека достоинства, и утверждал не декларациями, а реальным поведением и поступками, свидетелями которых мы были. Я хорошо помню историю с процессом Синявского и Даниэля, письмо профессуры МГУ, и я хорошо помню, как Аркадий страдал, что он никогда не подаст руки Бонди. Для него это было непереносимо, невозможно. И это не политический жест, а сущностно-дистанциально-сердечный жест. И в этом был урок, которому нельзя тогда было не дивиться и которому нельзя было у него не учиться.
Я помню второй урок, который для нашего поколения был чрезвычайно важен. Он писал смелее, чем кто бы то ни было, и это публиковалось. И когда мы спрашивали, как ему это удается, он говорил: «Ну, Галя, надо просто быть умнее уровня цензоров, писать на другом уровне». И это проходило. Потому что эти люди не могли даже понять, что это такое, о чем он говорил и писал.
Сейчас гадают: кого будут читать, кого не будут читать? Тут ко мне подошел на исполкоме Фонда Сороса Даниил Александрович Гранин и спрашивает: «Как Вы?» Я говорю: «Хорошо». Он говорит: «Вы не думаете, конечно, что кончается русская интеллигенция?» Я говорю: «Нет». Он говорит: «Вы не думаете, конечно, что кончается русская литература?» Я говорю: «Да у нас на факультете конкурс девять с половиной человек на одно место. У нас студенты подготовлены как никогда. Надо учиться [чтобы] с ними говорить, потому что они все знают. Они все читали. Они новые люди». Он: «А мне кажется, что наша литература кончилась». Я пришла в университет и разговариваю со своими студентами, со своими молодыми преподавателями, и они мне говорят: «Да, его литература кончилась. Это время прошло». И я ставлю параллельный эксперимент. Когда в прошлом году я кончила читать новому четвертому курсу «Историю литературы», я у них спросила [кого они знают?] Мандельштама — знают. Пастернака, Цветаеву — читали. Ахматова вполне освоена. Я спросила: «Кто для вас — из тех, кого я давала читать, — был по-настоящему новым и интересным?» Они сказали: «Аркадий Белинков». И я считаю, это историческое признание. Это новые люди, другие.