Распутин (др.издание)
Шрифт:
И одним махом разорвав свою черную рубаху, он подставил серенькому весеннему, такому кроткому и грустному небу свою мохнатую, точно звериную грудь.
— Бей, говорю, проклятый! Я, Ванька Зноев, требоваю, чтобы ты бил! — бешено крикнул он и изругался самыми непотребными словами. — Бей твоим громом! Ну?!
Толпа замерла. Многие от страха даже головы легонько в плечи втянули и точно присели и робко подняли в серенькое небо свои серые лица. Но — небо молчало.
— Ага! — раскатился дьявольским хохотом Ванька. — Ага! — торжествовал он. — Куды же ты, старая собака, делся? Да никуды, товарищи, он не девался, потому его там никогда и не было — это там только воздух один, пустота… Во всех баржуазных книжках это написано — только нам, сволочи, не давали читать про это… И теперя вот должны мы всю эту поповскую брехню похерить раз навсегда… Только тогда и будет человеку полная
— Верна!.. Молодчина… — крикнул Матвей. — Все вали к чертовой матери…
Толпа одобрить Ваньку побоялась, и он, соскочив с трибуны, уверенный, тяжелыми шагами направился в недалекий губернаторский дом, в котором теперь помещался Совет рабочих и солдатских депутатов.
Хмуро потупившись, Евгений Иванович пошел домой.
У ворот стоял старый Василий, дворник, похудевший и осунувшийся, точно оробевший. В душе старика была великая смута: с одной стороны, правда, что ругают красные правителей, что положили без толку столько миллионов православных, разорили весь мир крещеный начисто, а с другой стороны, и то правда, что какой это будет толк, когда всем верховодить будет солдатня пьяная, да жиды, да всякое хулиганье? Нету в этом ничего сурьезного, и хорошего ждать теперь нечего.
— Прогулялись? — уныло спросил он хозяина.
— Да, прошелся маленько, старик… Как дела?
— Какие уж теперь дела? Наши дела совсем теперь хны… — отвечал Василий. — Все смутилось… И никак я, мужик темный, не пойму: к чему в такие дела господа встряют? Ну, мужики там рады, что авось прирезка земли будет, податя, может, маленько скостят, фабришные, те, вместо того, чтобы работать, с хлагами все шляются, а с хозяина деньги все одно стянут, потому озоровать теперь всякому воля, а к тому же под шумок, гляди, и с фабрики чего упрет, солдаты, к примеру, воевать не хотят больше, емназисты радуются, екзаментов не будет, студенты, те всегда шебаршили, потому сословия такая. Нет, а вот господа-то порядочные что это банты понацепляли красные? Разве мало им от царя всего было? Разве каких правое им не хватало? Вот чего в толк не возьмет моя глупая голова!..
— Все надеются, что наладят новую жизнь получше… — уныло отвечал Евгений Иванович.
— Ох, не вышло бы ошибки! — покачал головой Василий. — Разломать-то и дурак может, нет, а ты вот построй чего… Велико ли дело, скажем, сортир, а чуть что не так, к водопроводчику беги, а он поковыряет там то да се и красненькую, глядишь, и ограчит… Ох, ошибки бы не вышло!..
И гудит, и мятется город, и исходит новыми речами…
А в это время, в этот тихий сумеречный час по полям за Ярилиным Долом, недавно обтаявшим, топким и холодным, темною тенью, шатаясь, шла неизвестно куда старая Зорина. Платье ее было по пояс в грязи и едва держалось на худом теле, седые волосы страшно разметались, и безумные глаза были устремлены вперед, в эти сумрачные дали. Голод терзал ее пустой желудок, в душе стоял сумрак и страх пред неведомыми, но бесчисленными и опасными врагами, а в трясущейся голове тяжело роились угрюмые безумные мысли…
II
ВОДЫ ПОТОПА ПОДНИМАЮТСЯ
Первое время после переворота буржуазные круги Окшинска растерялись как-то под напором улицы, но потом понемножку справились, сорганизовались и потеснили улицу. Временное правительство {182}помогало им издали телеграммами — всем, всем, всем… — назначало новых губернаторов, вместо полиции установило милицию, которая надела красные банты, лузгала подсолнышки и очень беззаботно проводила свое время, ни во что не вмешиваясь, ничего не понимая. И внимательного наблюдателя поражало и пугало одно обстоятельство: все серьезное, деловое, порядочное в буржуазных кругах затаилось, спряталось, и в первые ряды, на первые роли полезли люди ничтожные и легкомысленные. И особенно пышным цветом в буржуазных кругах распустился в это время присяжный поверенный Леонтий Иванович Громобоев, которого весь город не звал иначе, как Ленькой Громобоевым.
Сын бедного чиновника окружного суда, Ленька, бойкий мальчонка, еще в гимназии обратил на себя внимание своими житейскими талантами. Он как-то ловко вел меновую торговлю перышками, продавал тетрадки, ссужал кому нужно за хорошие проценты двугривенный на три дня, танцевал на балах, нравился учителям, с товарищами был со всеми на дружеской ноге. Своевременно кончив гимназию, Ленька спокойно и удобно как-то кончил университет, весело пристроился помощником к одному знаменитому присяжному поверенному, а затем вдруг вернулся в родной Окшинск и с необыкновенной быстротой завладел лучшей
И вот теперь он надел красный бант, говорил то громовые, то занозистые речи, председательствовал, сражался с матросами и солдатами, хлопал их по плечу, тыкал им кулаком в живот, подмигивал, завинчивал крепкие словечки, носился на автомобиле, выносил резолюции, и вдруг оказался — никто толком не знал, как — председателем губернского исполнительного комитета. Около него собрались несколько оробевших земцев, купцы из молодых, кое-кто из третьего элемента {183}, примкнул к ним и генерал Верхотурцев: его фейерверк о том, что он всегда был, в сущности, левее кадетов,то есть почти эсер, произвел на Окшинск огромное впечатление. И одно время начала как будто создаваться даже иллюзия, что власть организуется, что что-то как будто налаживается. Но это длилось очень недолго, и снова улица стала нажимать и временами определенно брать верха. И никто столько не содействовал победе улицы, как Временное правительство. От него, естественно, все ждали приказаний, а оно добродушно и благожелательно своими телеграммами и красноречивыми циркулярами просило граждан молодой республикито о том, то о сем: не грабить, не поджигать, не резать людей, не убегать самовольно с фронта, не бесчинствовать. И граждане молодой республики смекнули, что все это не настоящееи — повели себя настолько соответственно, что у многих чутких людей все более и более затряслись поджилки, и они стали наблюдать в себе какое-то странное двоение.
— Черт его знает, понять не могу, что со мною делается!.. — как-то в хорошую минуту сказал Евдоким Яковлевич Евгению Ивановичу. — Останешься один, пораздумаешь и видишь, что дела наши табак, что единственное, что мы умеем, это говорить, что народ наш как строительный материал ни к черту не годится, что, словом, толков больших ожидать не приходится, а как только выйдешь на люди, услышишь одного соловья, другого, все точно в тебе перерождается, и вот и сам закусил удила и понес, и понес, и понес… Что это за притча такая? Ну точно вот зараза какая… Ведь отлично знаешь, что он, каналья, врет, а заражаешься, и врешь и сам во всю головушку, и лжи своей — пока врешь — веришь…
— Это всегда бывает в моменты так называемого общественного подъема, — сказал Евгений Иванович. — Припомните первые дни войны. Разве тогда врали меньше?.. Куда это вы направляетесь?
— В земство… — отвечал Евдоким Яковлевич, которого уже кто-то как-то выбрал членом новой демократической управы. — Такие у нас вещи теперь в земстве творятся, волос дыбом становится…
— Кто же это так отличается?
— Конечно, меньший брат!.. — усмехнулся Евдоким Яковлевич. — Ведь мы, управцы, учителя, инженеры, теперь последняя спица в колеснице — всем делом заправляют, в сущности, сторожа, сиделки, фельдшера, конюхи… А Митька Зорин поддает им в своем «Набате» жара… Ну, я бегу… Приходите на заседание послушать. Очень назидательно…
И он унесся.
В заплеванном, душном от махорки зале заседаний нового демократического земства — его перенесли в лучшую залу дворянского собрания — стоял чад и гвалт, как в извозчичьем трактире. Воняло потом, махоркой и самогоном. С переполненных уличной толпой хор уныло свешивались красные флаги. Портреты царей были вынесены на чердак, и на их местах резко выделялись на стенах белые квадраты. На председательском месте молодецким жестом расправлял свои пышные собольи бакенбарды Ленька Громобоев. Сергей Терентьевич, избранный волостным гласным, уныло потупившись, сидел около него. Тяжелый большой Эдуард Эдуардович, блестя золотыми очками и иногда оглядывая аудиторию своим бодающим жестом, громко и твердо читал доклад о состоянии больничного дела в губернии: