Распутин (др.издание)
Шрифт:
— Здорово! Хороший из тебя солдат будет… — хохоча, повторяло начальство. — Ну а ты, Карпов, что бы сделал? Может, еще махорочки на дорожку дал бы?
Нет, Карпов окликнул бы арестанта, как полагается, три раза, а потом застрелил бы его…
— Молодчина!
Кузьму оставили в покое — мало ли какие чудаки на свете есть… — но до самого вечера его шутка ходила по казармам, возбуждая всеобщее веселье. А вокруг все рокотали барабаны, слышались пошлые похабные песни, тянулись нескладные звуки из музыкантской команды: хрипели
Всю ночь Кузьма не спал и все думал, думал, думал. Думы о покинутой семье, упадок духа, бледный лик Христа, страшное будущее, решение исполнить свой долг до конца и леденящий душу страх. И так до рассвета. И как только в свежем утреннем воздухе прозвенели трубы горнистов, как только увидел он всю эту огромную массу серых людей, пушки в кожаных намордниках на плацу, часовых с острыми штыками, эту грязную громаду казарм и этот большой, еще спящий своим сытым сном город, он снова почувствовал себя маленьким, бессильным и, полный муки, взял винтовку и стал в ряды.
И вот он уже на стрельбище. Вокруг него дым, суета, стукотня пальбы. Сзади — мирная степная деревенька, семья, впереди — кровавый ужас, преступление, страшная смерть. Внутренний огонь сжигал его. Повинуясь окружающему, он, как автомат, вышел вперед, поднял свою винтовку и выстрелил по мишени. Впереди мелькнул флачок: пуля пришла в самое яблоко…
— Молодец, хорошо! — похвалил его с коня наблюдавший за стрельбой полковник, стройный, сильный, приятно пахнущий духами мужчина с полным холеным лицом и аккуратно расчесанной бородкой.
Он точно не слыхал ничего.
— Молодец, говорю… Хорошо! — повышая голос, повторил полковник.
Он молчал, чувствуя, что вот еще мгновение и — возврата не будет.
— Что же ты, дьявол, молчишь? — подскочил к нему взводный, от которого скверно пахло водкой. — Не знаешь порядков? Говори: рад стараться, ваше высокоблагородие…
Кузьма поднял на полковника свои маленькие глазки.
— Ничего хорошего тут нет… — проговорил он. — Один грех… Возьмите винтовку, — замирая, вдруг прибавил он. — Я служить больше не буду…
Все вокруг остолбенели. Грохот залпов подчеркивал наступившую вкруг Кузьмы тишину, такую, что он слышал торопливые, сильные удары своего сердца, разбивавшего последние оковы страха. Полковник тронул свою лошадь и подъехал ближе к солдату. Он считался немножко либералом, потому что не только никогда не бил своими руками солдат, но даже и не ругался, как другие офицеры, изощрившиеся в ругани до последних степеней совершенства и щеголявших своим мастерством.
— Что это ты, брат, выдумал? А? — мягким бархатным баритоном сказал он.
— Не буду больше служить… Грех это большой… — уже смелее сказал Кузьма, хотя и руки, и ноги
Офицеры и солдаты, невольно ближе пододвинувшиеся к Кузьме, вытягивали шеи, во все глаза с тупым недоумением смотрели на него.
— Я вижу, что ты веришь в Евангелие… — все так же мягко сказал полковник на танцующей лошади, решивший, что лучше ошеломляющее впечатление этого поступка на солдат парализовать убеждением. — Я тоже верю в него. Но ты забыл, что там сказано, что нет больше любви, как положить жизнь свою за близких…
— Так то свою, а мы хотим чужую… — твердо, весь бледный, сказал Кузьма. — Христос тоже отдал свою, а чужой не трогал… И я вот хочу отдать свою. Делайте со мной, что хотите…
— Делайте, что хотите! — повторил полковник. — Мы ничего дурного делать тебе не хотим, мы хотим только разъяснить тебе твою ошибку, вот и все. Потому что на убеждение можно отвечать убеждением, а грубой силе приходится противопоставлять силу же: германцы будут жарить по тебе шрапнелью, а ты будешь читать им Евангелие?
По толпе солдат и офицеров пробежал смешок.
— Тогда они придут сюда и всех нас тут перебьют, тебя же с семьей первого, и все заберут под себя… — продолжал полковник, стараясь говорить народным, как он думал, языком. — Как же нам с ними быть? Ты откажешься, другой откажется, нас и забьют…
— Ерманцы мне не враги, Бог с ними… — сказал Кузьма. — Никакой вреды мне от них не было. А вот вы меня на мучение отдадите. Кто же для меня ерманец-то выходит? Ну только я и вас так не считаю, и за вас молиться я буду, чтобы и вам Господь открыл глаза…
— Ну, пока нам с тобой спорить некогда, братец… — сказал полковник, натягивая поводья. — Вечером я приду к тебе с нашим батюшкой, и ты поймешь, в чем твоя ошибка. А пока, так как ты все же нарушил дисциплину, я должен отправить тебя под арест… Распорядитесь… — сказал он ротному командиру и крикнул: — По местам!
И лица снова сделались озабоченными, деловыми, замкнутыми. Кругом раздавалась строгая, уверенная команда, шла торопливая пальба, было слышно, как вжикали и влипали пули; вдали справа носились по широкому полю карьером пушки. А там, еще дальше, звонили колокола, озабоченно свистели паровозы, шумел проснувшийся город.
— Ну, молодцы, ребята… — крикнул полковник. — Хорошо!
— Гав-гав-гав-гав… — дружно ответили серые ряды.
А Кузьма уже шагал под охраною двух солдат со штыками в город — в расстегнутом выцветшем мундире, в тяжелых безобразных сапогах и с серой шапкой из поддельного барашка в руках. Некрасивое лицо его с утиным носом было теперь покойно и светло.
— Кузьма, Кузьма… — крикнул ему с тротуара Григорий Николаевич, махая ему рукой. — Что это ты?
— За Христа пострадать хочу, Григорий Николаич!.. — крикнул на ходу Кузьма. — Скажи там жене и братьям всем…