Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Что ты скажешь, Альберт? — я посмотрел ему в лицо.
— Поступай, как найдешь нужным.
Опять он со своим благородством! Оно похоже на принуждение. Боже, до чего он глух к чужим сомнениям!.. И я закричал на него:
— Мне плевать на твое садистское благородство!
Я спрашиваю у тебя совета. Ты знаешь, как мне дорог дневник, и знаешь, чего я боюсь.
— Отдай его Марии. Пусть отправит почтой твоим родителям.
Что ж, в его словах был смысл.
Я заверну свою тетрадь и дневник русского в упаковочную бумагу от патронов, оберну куском маскхалата, перевяжу и отдам Марии. И если господь добр, он сохранит пусть не меня, но хоть это…»
— Зачем ты купил этот кошмарный торт! — возмущалась Алька. — Ты же знаешь, я не люблю бисквит. Лучше бы взял несколько эклеров и безе.
— Какая разница? Мне лишь бы сладкое, — засмеялся Женя. — Бисквит так бисквит, — поддразнивал он.
— Плебейские вкусы! — фыркнула Алька. — Ему лишь бы розочки из крема.
— Не ворчи, — сказала ей Наташа, — лучше помоги мне на кухне.
Они вышли. Мы остались вдвоем. Алькин парень был недурен собой: высокий, жилистый, с подвижными мышцами широкого лица, даже при разговоре на челюстях перекатывались узлы желваков, под темными бровями весело отблескивали зеленоватые глаза. Когда знакомились, не тряс мою руку, а, плотно поймав в широкую ладонь, чуть сжал, представился: «Евгений Копылов», — и тут же разгреб пятерней густые каштановые волосы.
Он понимал, почему я здесь, но не было в его движениях и словах ни скованности, ни развязности; он выглядел старше Альки лет на семь-восемь и вел себя со мною с той свободой и естественностью, которые возникают у людей, привыкших полагаться на себя и самостоятельно принятые решения…
На столе уже стояла бутылка коньяка. Посмотрев на нее, Женя сказал:
— У меня есть спирт, с Севера. Я это — не очень, — кивнул он на коньяк. — Как вы насчет спирта? Употребляете?
Я давно не пил спирт и с охотой принял предложение.
Он оглянулся, присел к боку буфета, пошарил рукой в щели между буфетом и стеной и вытащил зеленую бутылку с фирменной этикеткой «Питьевой спирт».
— Загашник мой. От Натальи Федоровны, — сказал он, смеясь.
— Не одобряет?
— Как все мамы, тещи, бабушки.
— А вы любитель? — спросил я.
— Умею. Но без склонности. Так, при случае… Разводить будем?
— Можно и неразведенный… — пожал я плечами.
Наташа и Алька сновали из кухни в комнату, накрывали на стол. Затем сели, ужин начался. Алька моментально завела разговор на какую-то институтскую тему, защищала некоего доцента с кафедры философии:
— Но он фронтовик к тому же! — воскликнула она.
— К чему «к тому же»? — спросил Женя. — В том- то и дело, что этого «к тому же» у него нет. Да и вообще, что за аргумент, что за способ мерять людей: «Мы воевали, а вы нет». У него это единственная оценочная категория. Не переношу этого! Воевали-то тоже разные люди. Разве среди них не было злых, жадных, двуличных, глупых?! Разве воевали исключительно высоконравственные, идеальные? Нет, это не может быть мерилом человеческих
За ним, на уровне его плеча на стене висела фотография Виктора. Алька Лосева и Женя Копылов познакомились через месяц после смерти Виктора. Глухим и немым довелось ему быть в собственной квартире в дни, когда в ней появился новый мужчина, который, очевидно, станет мужем его дочери. Как бы сложились их отношения — Виктора и Жени? Не об этом ли сейчас думала и Наташа, глядевшая в ту же сторону, что и я: на высвеченное, с резкими углами теней лицо Жени и фотографию Виктора, темным пятном проступавшую из глубины?..
Ушел Женя около одиннадцати. Алька отправилась провожать его до троллейбуса.
— Ну что? Как парень? — спросила Наташа.
— Взрослый и, по-моему, серьезный. Ну, а там — бог знает, — пожал я плечами.
— А Алька совсем дитя. Вчера юркнула ко мне в постель, свернулась калачиком, прижалась. «Мама, — говорит, — я так счастлива! Женьку профессор здорово похвалил, он сделал очень тонкую операцию на роговице. Как хорошо, что мы оба врачи!» «Это почему же?» — спрашиваю. «Мы, — говорит, — одинаково будем понимать человеческую боль. А вообще несправедливо, что врач, исцеляя, нередко причиняет боль. Надо бы, чтобы в тот момент она от больного, вселялась во врача, а больной ничего не должен испытывать. На днях трехлетнему малышу вскрывали фурункул. Он смотрел на руки хирурга, на скальпель с таким ужасом и вместе с тем с такой верой, что больно не будет! Ведь ему обещали, что — не будет! А его, исцеляя, обманули». И знаешь, что еще эту дурешку волнует? Не сам факт замужества, а вот оставаться ли на фамилии Лосева или переходить на фамилию Копылова. Очень принципиально для замужества…
— Ну, а благословение твое будет? — спросил я.
— Что поделать, единственная дочь.
— По этой же причине ты собиралась ее отговаривать, — усмехнулся я. — И помнится, собиралась предложить еще что-то.
— Тебе не кажется, что ты засиделся? Завтра рабочий день. Мне еще посуду мыть.
— То-то!..
На троллейбусной остановке Альки и Жени не было…
События остальных восьми дней Конрад Биллингер восстановил по памяти позднее, когда попал в Берлин, о чем сужу по записи, сделанной уже 6 июля.
«6 июля.
Во Фридрихсхагене в полуразрушенном доме, покинутом хозяевами, я нашел цивильную одежду: замызганный светлый плащ, брюки от фрачной пары и старые визитные штиблеты с потрескавшимся лаком. Плащ я напялил прямо на вонючую нательную рубаху и застегнул у шеи на последнюю пуговицу.
Вид мой никого не смущает: сейчас так одеты многие.
Люди бродят среди рухнувших зданий, разыскивают близких. В этот бесконечный поиск включился и я, как только добрался до Берлина. Кварталы, где жили мы и Криста, я разыскал с трудом — руины… Удивляясь, что не плачу, я долго стоял, созерцая битый кирпич и стекло, обожженную штукатурку, обглоданные огнем стропила, пока на меня не обернулись проходившие русские солдаты. Но и им уже нет дела ни до меня, ни до дымящихся еще камней моего города — некогда огромного, звонкого, делового…