Рассказ небесного матроса
Шрифт:
И все же город, несмотря на музеи и цирки, на театр (один) и библиотеку (единственную), оставлял за пределами множество соблазнов, манивших юную речную крысу. Меня в те годы интересовало только то, что приходило извне или направлялось прочь.
Но я, кажется, упустил нить повествования. Разве я виноват? О таком нелегко говорить. Я начал говорить — Господи, лучше бы мне не вспоминать! — как в последний раз видел отца живым.
Я расскажу. Мы с матерью вместе отправились в больницу. Она шла впереди, уверенным быстрым шагом, а я тащился за ней, стараясь не отставать. Несколько раз она гневным
От нашего пансиона идти было чуть больше мили, и всю дорогу я сдерживался, не задавал вопросов, которые так и рвались наружу, из опасения, что покажусь непочтительным сыном. Выйдя из-за стены Огороженного Города на Рыночную улицу, мы прошли сперва к югу по набережной, потом свернули в переулок Черной Лошади — я занимал мысли, вычисляя площадь между двумя кривыми, — дальше прошли по Второй мимо солодовен и пивоварен к Каштановой и от них на запад мимо больницы для бедных — к тому времени я пытался вспомнить показанный мне отцом Турно способ определения объема конической пирамиды. Снова к югу по Третьей улице, мимо скорняжной, мыловаренной и свечной фабрик. Я думал о муже Патриции, Аароне, который вел торговлю с Китаем. Кто-то — может быть, Джек? — недавно спросил его, не собирается ли он взять меня штурманом на одно из своих судов, а он в ответ засмеялся так, что понять можно было и «да», и «нет». Вот я и гадал. Мы срезали путь по улице Виллинга — моя мать гордилась своим умением сокращать путь, обдуманно выбирая маршрут (я, проходя мимо церкви Святого Иосифа, пригнул голову), и почти бегом бросились по Четвертой. Один квартал по Сливовой улице — рыжая девчонка подмигнула мне и нырнула во двор Бингема, прежде чем я успел решить, настоящая она или просто непрошеное воспоминание. Но я походил на человека, которому велено не думать о носорогах и потому он не может думать ни о чем другом. Наконец любопытство и досада взяли верх.
— Я не совсем понимаю, — начал я, стараясь говорить по-взрослому веско, но добившись только того, что голос прозвучал сварливо, — что, собственно, от меня ожидается?
Я не видел отца — и мне ясно дали понять, что видеть его мне не полагается, — с того дня, как его забрали в больницу. С того дня, как моя маленькая сестренка в ужасе выбежала из дома, где этот добрейший человек крушил мебель и выкрикивал оскорбления невидимым демонам. Тогда было решено, что дома мы с ним уже не справимся.
— Сегодня что, какой-то особенный день? И что мне делать, когда я его увижу?
Я не спросил — зачем? — но думал об этом, и мать ответила на невысказанный вопрос.
— У меня есть причины, — резко отозвалась она. — И есть серьезная основательная причина не сообщать тебе, в чем они состоят.
Мы уже подошли к больнице, и сторож впустил нас внутрь.
Мать провела меня по аллее платанов к западному флигелю. Ласковый южный ветерок разгонял зной. Больница стояла на клочке сельской местности, сохраненной в пределах города, чтобы страдальцы могли утешаться простой работой на земле. Стоит мне закрыть глаза, я как сейчас вдыхаю запах свежего сена и слышу жужжание прялки. Под окнами росли подсолнухи, точь-в-точь такие, какой чудом пробился сквозь мостовую в переулке за нашим домом и продержался до осени — никто его не затоптал и не сорвал, и он все лето приманивал к себе щеглов и сентиментальных молодых девиц. Невозможно было и представить себе более приятного места, чтобы запереть здесь своего безумного
Жена смотрителя улыбнулась нам от дверей.
Мать сунула мне в руку банан.
— Вот. Можешь угостить его.
Это был первый намек, что ее со мной не будет.
Она повернулась и ушла по дорожке, хрустя гравием.
— Подожди здесь, — сказала женщина. — Я скажу, чтобы его привели.
Я долго стоял и ждал. Наконец уселся, оглядываясь по сторонам и ничего не видя. Ничего не видел и совсем уже ни о чем не думал. Меня донимали слепни.
Золотисто-коричневый банан нагрелся у меня в руке.
Прошла вечность. Из глубины коридора доносились звуки. Шаги приближались и снова удалялись. Шагов человека, которого в страхе я ждал, слышно не было.
И все же наконец дверь отворилась. Моего отца вел под руку коренастый молодой служитель. Отец прошаркал в комнату. Служитель усадил его на стул и вышел, заперев за собой дверь.
Отец мой всегда был толстячком с выпирающим купеческим брюшком, теперь же он превратился в тощее пугало. Кожа обвисла складками, вместо пухлых щек дряблые брылья.
— Здравствуй, отец, — сказал я.
Он не ответил. И не встретился со мной глазами. Его взгляд скользил взад-вперед по полу, как будто он что-то обронил и теперь искал. Я сделал жалкую попытку завязать разговор.
— Мэри вчера закончила новое платье. Из зеленого бархата — точно такого цвета, как диванные подушки и портьеры в гостиной мистера Барклая. Мать, как увидела, какую материю она выбрала, и говорит: «Ну, я знаю одно место, где ты в нем не покажешься».
Я рассмеялся. Отец — нет.
— И еще: ты, конечно, помнишь Стивена Гирарда. У него на складе прошлым летом залежалась соль — Симпсон отказался покупать, надеялся сбить цену, понимаешь. Ну, он и говорит своему грузчику: «Том, почему бы тебе не купить эту соль?»
А Том отвечает: «Сэр, как же так? У меня и денег нет!» — «Не беда, — говорит Гирард, — я подожду с уплатой. Бери и продавай в розницу, а мне заплатишь, когда сможешь». Это было прошлым летом, а теперь тот грузчик того и гляди станет главным конкурентом Симпсона в соляной торговле.
Когда и эта история не расшевелила отца — а он всегда жадно следил за поворотами фортуны знакомых купцов и больше всего радовался, когда слышал о нежданной удаче, одарившей честного труженика, — я понял, что он не очнется, что бы я ни говорил.
— Отец, ты меня узнаешь? — Я не хотел спрашивать — просто вырвалось.
Этот вопрос наконец задел в нем что-то.
— Конечно узнаю. Как же мне не узнать! — ответил он довольно воинственно, но в голосе не звучало настоящего гнева. Слова были пусты, и он по-прежнему не встречался со мной глазами. — Это же ясно, как… как дважды два четыре. Логично, не правда ли? Дважды два — четыре. Логично.
На лице его отразилась ужасная мысль, что он подвел свою семью. Наверно, он не понимал, в чем согрешил, но сознание вины явно мучило его. И от моего присутствия, присутствия человека, которого ему следовало бы знать, ему становилось только хуже.
— Я твой сын, — сказал я. — Твой сын Уильям.
Он не поднял глаз.
Не знаю, сколько времени я провел в этом чистилище. Я продолжал говорить, пока был в силах, хотя он, очевидно, не понимал ни слова, — потому что единственной альтернативой болтовне являлось молчание, а о таком молчании страшно было даже подумать. В таком молчании я бы утонул навсегда.