Рассказ об одной пощечине
Шрифт:
Профессор торопливо заговорил со мной о брошюре Каутского, которую он дал мне вчера, но видно было, что ему не до меня и мое присутствие болезненно его стесняет. Обед прошел скучно и подавленно. Лидия Михайловна все время молчала, нервно дергая тарелки и отрывисто обращаясь к прислуге… Я заметил, что, когда подали суп, — который всегда разливала она сама, первую тарелку подавая мужу, — профессор взглянул на нее так, точно боялся, что она не подаст ему тарелки при мне, постороннем человеке… Этот страх был очень характерен и многое открыл мне в настоящих их отношениях. Мне стало больно и стыдно за них, я невольно потупился. Было ясно,
Несколько раз профессор пробовал заговорить с женой, но она упорно молчала, делая вид, что не замечает его попыток. Он усиливался шутить, чтобы я не заметил, а я видел все и страдал за него, за нее, за бедную Ниночку и за себя, вдруг упавшего с высоты в болото!..
После одной какой-то шутливой фразы мужа Лидия Михайловна вдруг встала, оттолкнула тарелку и, уже совсем не сдерживаясь, вышла из-за стола.
Я постарался не заметить этого и не поднял глаз. Профессор смешался, но справился и сказал:
«Лида немного нездорова… У нее очень расстроены нервы…»
И при этом лицо у него было красно, а глаза смотрели так, точно умоляли поверить.
Я ушел к себе в тяжелом недоумении, долго валялся на кровати, курил и думал, что Лидии Михайловне все-таки следовало бы помнить, что я человек посторонний, и не делать меня свидетелем семейных историй. Не зная причины ссоры, я инстинктивно почувствовал, что вся вина на ее стороне, и, вспоминая последний умоляющий взгляд профессора, с жалостью говорил себе: «Какой деликатный, мягкий человек!.. Какая большая душа!..»
Впрочем, эта первая сцена казалась мне случайной. Вечером Лидия Михайловна уже была весела, как всегда, а профессор по-прежнему был нежен и внимателен к ней.
Но сцены стали повторяться, и все чаще и чаще!.. Было очевидно, что сначала Лидия Михайловна просто стеснялась меня, но мало-помалу это стало для нее тяжело, и ее капризные выходки стали день ото дня все более грубыми и некрасивыми.
И наконец я понял, что она — просто глупая, вздорная женщина, не признающая на свете ничего, кроме самой себя. Она была убеждена, что ее молодость и красота дают ей право ни с чем и ни с кем не считаться. Она никого не уважала, и мужа своего менее чем кого-либо. Она была не в состоянии понять, что из любви муж прощает ей то, чего не должен был бы прощать. Она не понимала, что только любовь, деликатность и мягкость душевная мешают ему встряхнуть ее и поставить на место, а принимала это за его трусость и за свою правоту. Она доходила до того, что в моем присутствии называла его дураком и идиотом!
Когда это случилось в первый раз, я едва поверил своим ушам; когда уходил, слышал, как изменившимся, нахальным и злым голосом, в котором не было ничего, напоминающего о молоденькой изящной женщине, она кричала: «Ну и черт с ним!.. Наплевать… Очень мне нужно!..»
Характер у этой женщины был ужасный, она была необыкновенно упряма, как может быть упряма только женщина, и на нее ничем, кроме страха, нельзя было подействовать. Она думала, что она лучше, умнее и милее всех, а поэтому с непостижимым бесстыдством забывала свои выходки и не придавала никакого значения тому, что она унижает и оскорбляет человека в миллион раз лучше, выше и чище ее.
Первое время у меня в голове был какой-то
Впоследствии я узнал, что профессор страдал ужасно и с радостью ушел бы от этой женщины, если бы его не останавливала жалость, мысль о том, что Лидия Михайловна пропадет без него. А он любит ее!.. Страшное дело — эта любовь!.. Большое чувство трудно рвать, а вырастает оно незаметно.
Ей же на все было наплевать. Разрыв нисколько не пугал ее, потому что она была уверена в своих необыкновенных женских достоинствах и нисколько не колебалась пустить их в ход.
С каждым днем раскрывалась передо мною неприглядная изнанка их жизни, и я уже стал замечать, что от прежнего уважения не остается и следа и я начинаю презирать профессора, перед которым так благоговел еще недавно. И это сделала эта женщина.
В то же время пропало и то благоговение, которое сначала внушала мне сама Лидия Михайловна как жена великого человека. Правда, она мне нравилась меньше, я даже презирал ее, но зато чувствовал, что это женщина, на которую и я, какой бы я ни был, могу смотреть откровенно, со своими, хотя бы с самыми грязными, мыслями. Я стал относиться к ней с игривой двусмысленностью и в отсутствие профессора становился даже почти наглым.
Увы, я убедился, что это нравилось ей. Ко всем своим прелестям она была еще и развратна. Тем холодным развратом любопытства, каким бывают развратны глупые, легкомысленные, жестокие, ничего не уважающие и не признающие женщины.
Она очень гордилась своей красотой, своей стройностью, своими ногами и руками, своей кожей, а поэтому одевалась слишком прозрачно и часто принимала рискованные позы. Профессор, видимо, страдал от этого, и я однажды слышал, как он говорил:
«Лидочка, нельзя же так… ты почти голая!»
Лидия Михайловна не выносила никаких замечаний: все, что она делала, было прекрасно, оригинально и мило!.. Я думаю, что свои недостатки она знала хорошо, но была уверена, что даже недостатки ее имеют какую-то своеобразную прелесть!.. Так думают все женщины… Поэтому в каждом замечании, хотя бы самом осторожном и ласковом, она видела только желание оскорбить ее.
«Ну и прекрасно!» — ответила она.
«Что же тут прекрасного?» — тихо, с мучительным выражением бессилия сказал профессор.
«Все! — вызывающим тоном бессмысленно ответила она. — Хочу и буду!»
И прибавила, очевидно, на какое-то возражение, которого я не расслышал:
«Ну да, и разденусь!»
Я поскорее ушел.
В то время я уже не благоговел перед нею, а потому эти слова — голая, разденусь — пробудили во мне нечистое чувство. Я долго ходил по саду, смотрел на звезды, на темные деревья, а в темноте передо мной колыхалось нагое женское тело, ее тело.
Профессор окликнул меня. Может быть, он хотел убедиться, что я не слышал разговора, или ему самому захотелось пройтись, но он тихо пошел рядом со мною. Не помню, о чем мы тогда говорили, но под его серьезный тихий голос мне стало стыдно своих мыслей и страшно, что Он может догадаться о них.