Рассказы 60-х годов
Шрифт:
– Ну, я-то не особенно интересуюсь, спят они или нет, - сказал мистер Апельсин.
– Джеймс, милый!
– Ты-то ведь в них души не чаешь, - сказал мистер Апельсин.
– А это большая разница.
– Не чаю!
– восторженно проговорила миссис Апельсин.
– Ох, просто души не чаю!
– А я нет, - сказал мистер Апельсин.
– Но вот о чем я думала, милый Джеймс, - сказала миссис Апельсин, сжимая ему руку, - может быть, наша милая, добрая, любезная миссис Лимон согласится оставить у себя детей на каникулы.
– Если ей за это заплатят, бесспорно согласится, -
– Я обожаю их, Джеймс, - сказала миссис Апельсин, - так давай заплатим ей!
Вот почему эта страна дошла до такого совершенства и жить в ней было так чудесно. Взрослых людей (как их называют в других странах) вскоре совсем перестали брать домой на каникулы, после того как мистер и миссис Апельсин не стали брать своих; а дети (как их называют в других странах) держали их в школе всю жизнь и заставляли слушаться.
ОБЪЯСНЕНИЕ ДЖОРДЖА СИЛВЕРМЕНА
George Silverman's Explanation (1868).
Перевод И. Гуровой
Случилось это так...
Однако сейчас, когда с пером в руке я гляжу на слова и не могу усмотреть в них никакого намека на то, что писать далее, мне приходит в голову, не слишком ли они внезапны и непонятны. И все же, если я решусь их оставить, они могут послужить для того, чтобы показать, как трудно мне приступить к объяснению моего объяснения. Корявая фраза, и тем не менее лучше я написать не могу.
Случилось это так...
Однако, перечитав эту строку и сравнив ее с моим первым вступлением, я замечаю, что повторил его без всяких изменений. Это тем более меня удивляет, что использовать эти слова я собирался в совсем иной связи. Намерением моим было отказаться от начала, которое первым пришло мне на ум и, отдав предпочтение другому, совершенно иного характера, повести объяснение от более ранних дней моей жизни. Я предприму третью попытку, не уничтожая следов второй неудачи, ибо нет у меня желания скрывать слабости как головы моей, так и сердца.
Не начиная прямо с того, как это произошло, я подойду к этому постепенно. Да так оно будет и естественнее: господь свидетель, постепенно пришел я к этому.
Родители мои влачили нищенское существование, и приютом младенчества моего был подвал в Престоне. Помню, что для детского моего слуха стук ланкаширских башмаков отца по булыжнику мостовой вверху отличался от стука всех других деревянных башмаков; помню также, с каким трепетом, когда мать спускалась в подвал, старался я разглядеть, злой или добрый вид у ее щиколоток, ...у ее колен... у талии... пока наконец не показывалось ее лицо и вопрос не разрешался сам собой. Из этого следует, что я был робок, что лестница, ведущая в подвал, была крутой, а дверная притолока очень низкой.
Железные тиски бедности наложили неизгладимый отпечаток на лицо моей матери, на ее фигуру, не пощадив и ее голоса. Злобные, визгливые слова выдавливались из нее, словно из кожаного кисета, стиснутого костлявыми пальцами; когда она бранилась, ее взгляд блуждал по подвалу - взгляд измученный
Своекорыстный дьяволенок - так чаще всего называла меня мать. Плакал ли я оттого, что кругом было темно, или оттого, что я замерзал, или оттого, что меня мучил голод, забирался ли я в теплый уголок, когда в очаге горел огонь, или набрасывался на еду, когда находилось что поесть, - она каждый раз повторяла: "Ах ты своекорыстный дьяволенок!" А горше всего было сознавать, что я и в самом деле своекорыстный дьяволенок. Своекорыстный, потому что нуждался в тепле и крове, своекорыстный, потому что нуждался в пище, своекорыстный, потому что завистливо и жадно сравнивал про себя, какая доля этих благ, в тех редких случаях, когда судьба ниспосылала их нам, доставалась мне, а какая - отцу и матери.
Порой они оба уходили искать работы, а меня на день-два запирали в подвале одного. И тогда, полностью отдаваясь своекорыстию, я мечтал о том, чтобы иметь всего в изобилии (кроме горя и нищеты), и о том, чтобы поскорее умер отец моей матери, бирмингемский фабрикант машин, - я слышал, как она говорила, что после его смерти унаследует целую улицу домов, "если только ей удастся добиться своих прав". И я, своекорыстный дьяволенок, стоял, задумчиво расковыривая замерзшими босыми ногами щели между разбитыми кирпичами сырого пола - перешагнув, так сказать, через труп деда прямо в целую улицу домов, чтобы продать их и купить мяса, хлеба и одежды.
Наконец и в наш подвал пришла перемена. Неотвратимая перемена снизошла даже до него - как, впрочем, достигает она любой высоты, на какую бы ни забрался человек, - и принесла за собой другие перемены.
В самом темном углу была у нас навалена куча, уж не знаю какого гнусного мусора, которою мы называли "постелью". Три дня мать пролежала там не вставая, а потом вдруг начала смеяться. Наверное, я никогда прежде не слышал ее смеха, потому что этот незнакомый звук напугал меня. Напугал он и отца, и мы принялись по очереди поить ее водой. Потом она начала ворочать головой и петь. А потом, хотя ей не полегчало, отец тоже стал смеяться и петь, и кроме меня, некому было подавать им воду, и оба они умерли.
Когда меня вытащили из подвала двое мужчин - сперва один из них заглянул туда, быстро ушел и привел другого, - я чуть не ослеп от яркого света. Я сидел на мостовой, мигая и щурясь, а вокруг пеня кольцом стояли люди, - впрочем, на довольно большом расстоянии; и вдруг, верный своей репутации своекорыстного дьяволенка, я нарушил молчание, заявив:
– Я хочу есть и пить!
– А он знает, что они умерли?
– спросил один другого.
– А ты знаешь, что твой отец и твоя мать умерли от лихорадки?
– строго спросил меня третий.