Рассказы и крохотки
Шрифт:
Этого быть не могло, это ложь! Или – за океаном? Но Пава твердила уверенно, будто знает, что и в русских монастырях – всё на лжи.
Как гадко было решаться на комсомол: и там вот тоже так будут насмехаться? и такие же Павы?
Но тётя Ганна настаивала и внушала: да пойми, нет тебе другого хода, кроме комсомола. А иначе – хоть вешайся.
Да, жизнь сходилась всё уже, всё неуклонней… В комсомол?
И однажды поздно вечером, когда никто не видел, Настя вынула иконку Христа, приникла к ней прощальным и раскаянным поцелуем. И порвала
А 21 января была первая годовщина смерти Ленина. Над их детским домом шеф был – совнарком Украины, и на торжественный сбор пришёл сам Влас Чубарь. Сцена была в красном и чёрном, и перед большим портретом Ильича ребятишек, поступающих в пионеры, переименовывали из Мишек и Машек – в Кимов, Владленов, Марксин и Октябрин, ребятишки сияли от радости переменить имя, повторяли своё новое.
А Настя – Настя приняла комсомольскую клятву.
Ещё до конца весны она побыла при детском доме, но не было ей штатного места тут. И тётя Ганна схлопотала ей место избача – заведовать избой-читальней в селе Охочьем. И через районное село Тарановку – Настя, ещё не исполнилось ей шестнадцати, потряслась туда на телеге со своим малым узелком.
Свою избу-читальню она застала грязной комнатой, под одной крышей с сельсоветом. Подторкнула подол – стала пол мыть, и всё надо было вытереть, вымыть, повесить на стену портрет Ленина и зачем-то приданную к избе винтовку без затвора. (А тут как раз наехал предрайисполкома, высокий чёрно-жгучий Арандаренко – и даже ахнул, какую Настя чистоту навела, похвалил.) А ещё были в избе-читальне – брошюры и приходила газета «Беднота». Газетку почитать – захаживали разве два-три мужика (да и – как бы унести её на раскурку), а брошюр никто никогда не брал ни одной.
А – где же ей жить? Председатель сельсовета Роман Корзун сказал: «Тебе отдаляться опасно, подстрелить могут», – и поселил в реквизированном у дьякона полдоме, близко к сельсовету.
Настя и не сразу поняла, почему опасно: а потому что она теперь была – из самой заядлой советской власти. Тут подходил Иванов день, храмовый праздник в Охочьем, и ярмарка, и ждали много съезжих. И комсомольская их ячейка прорепетировала антирелигиозную пьесу и на праздник показывала её в большом сарае. Там и пелось:
Не целуй меня взасос,Я не Богородица:От меня Исус ХристосНикогда не родится.Сжималось сердце – унижением, позором.
И что ещё? – в доме дьякона вся семья смотрела теперь на Настю враждебными глазами – а она не решалась им объяснить и открыться! – да не станет ли ещё и хуже? Она тихо обходила дом на своё крыльцо. Но тут Роман – он хоть и за тридцать лет, а был холостой или разведенный – заявил, что первую проходную комнату берёт себе, а Настя будет жить во второй.
Только между комнатами – полной двери не было, лишь занавеска.
Да
Не шевельнёшься. Да – оглушённая. И мокрый он от пота, противно. И – вот как это всё, значит?
А Роман увидел кровь – изумился: у комсомолки?! И прощенья просил.
А ей теперь – в тазике всё отстирать, чтоб дьяконова семья не видела.
Но ещё в ту же ночь он снова к ней прилакомился, и снова, и обцеловывал.
А Настя была как по голове ударенная, и совсем без сил.
И теперь каждый вечер не он к ней – а звал её, и она почему-то покорно шла. А он долго её не отпускал, в перерывах ещё выкуривая по папироске.
И в эти самые дни она услышала и захолонула: что по Охочьему гуляет сифилис.
А если – и он??
Но не смела спросить прямо.
И долго ли бы так тянулось? Корзун был завладный, ненасытный. И так однажды под утро, уже при свете, он спал, а она нет – и вдруг увидела, что в окно заглядывает плюгавый секретарь сельсовета, наверно пришёл срочно Корзуна вызывать – но уже увидел – и увидел, что она его видит, – и мерзко, грязно ухмыльнулся. И даже ещё постоял, посмотрел, тогда ушёл, не постучавши.
И эта бесовская усмешка секретаря – проколола, прорезала всё то оглушенье, одуренье, в котором Настя прожила эти недели. Не то, что будет теперь разбрёхивать по всему селу, – а от одной только этой усмешки позор!
Выерзнула, выерзнула – Роман так и не проснулся. Тихо собрала все свои вещички, такой же малый узелок, как и был, тихо вышла, ещё и спали в селе, – и ушла по дороге в район, в Тарановку.
Тихое, тёплое было утро. Выгоняли скот. Щёлкнет бич пастуха, а ещё не прогрохочет бричка, нигде не взнимется дорожная пыль, так и лежит бархатом под ногами. (Напомнило ей то утро, как она шла когда-то в монастырь.)
Она сама не знала: куда ж она идёт и зачем? Только – не могла остаться.
Знала она вот кого: незамужнюю Шуру, курьера райисполкома. Пришла к ней в каморку, плакала навсхлип и всё рассказала.
Та её приголубила. Придумала: прямо так и расскажет Арандаренке.
А тот – и не вызвал смотреть, он же помнил её. Велел отвести ей в исполкоме какой-то столик, какие-то бумаги и зарплату.
Но недолго она удивлялась его доброте. От исполкомовских узнала, что он – разбойник на баб. И вот какая у него манера: больничных ли медсестёр, или какую из молодых учительниц по одной сажает: летом – в рессорную повозку, зимой в сани – и кучер гонит его бешеных коней где-нибудь по степному безлюдью, а он их – на полной гонке распластывает. Так любит.