Рассказы и крохотки
Шрифт:
Рядовой Харлашин сразу ответил:
– Щепы подсобрали, таащ лейтенант. Когда на стрельбище ходили.
Ну, так.
– А почему не спите? Сил много? Надо к фронту беречь.
Потянули-помычали, ничего ясного.
Да – их дело, в конце концов. Какие-нибудь бабьи истории друг дружке рассказывают.
И уже поворачивался уйти, но что-то заподозрил. Так поздно? (И его никак не ожидали же.) И в печке – огонь-то не сильный, не слишком пригреешься.
– Одерков, открой дверцу.
Одерков у дверцы же и сидел,
– Одерков, ну!
Да тут, разглядел лейтенант, сидел и младший сержант Тимонов, командир их отделения.
Замерли солдаты. Никто не шевелился.
– Что это? Открой, я сказал.
Поднял Одерков руку, как свинцовую. Взялся за щеколдочку, с тяжким трудом её вверх потянул.
Ну, вот и до конца.
И так же тяжко – дверку на себя, на себя.
Внутри печки, среди накалённых углей, стоял закопченный круглый солдатский котелок.
И – даже через тяжёлый дух сушимых по комнате портянок – потянуло парным запахом.
– Что это вы варите? – всё так же негромко, взвод не будить, но очень строго спросил лейтенант Позущан.
И – ясно стало пятерым, что – не отвяжется, не миновать отвечать.
И Тимонов – встал. Нетвёрдо. Руки сводя как по швам, а коробятся. На шаг ближе к лейтенанту, чтоб ещё тише:
– Простите, таащ лейтенант. Дежурили сегодня на кухне. Немножко сырой картошки себе взяли.
Да! – только сейчас и сообразил Позущан: с сегодня на завтра их батальон – дежурный по полку, и, значит, он и не помнил, распорядился старшина их роты послать на кухонные работы команду. Вот он и послал…
Не в глазах потемнело у лейтенанта – в груди. Муть какая-то поднялась. Грязь.
И – не прямой бранью, но больным голосом он всё так же негромко выстонал бойцам, они уже все стояли:
– Да – вы – что?? Да вы понимаете, что вы делаете? Немцы – уже в Сталинграде. Страна – задыхается. Каждое зерно на учёте! А – вы?
Таким безпамятным, безсовестным, несознательным – что ещё можно было втолкнуть в дремучие головы?
– Тимонов, вынь котелок.
Тут и варежка была. Тимонов взял за раскалённую дужку и, стараясь не зацепить углей, приподнял – и осторожно вынул.
Низ чёрного котелка ещё был в огненных точках пепла.
Они гасли. Тимонов держал.
А четверо – ждали разгрома.
– Да за такие дела! – судят! – сказал лейтенант. – И очень легко и просто. Только передать ваши фамилии в Политотдел.
Тут – что-то ещё шевельнулось неприятное. А вот что: именно Тимонов как-то приходил к лейтенанту с просьбой: нельзя ли от полка послать письмо в его колхоз в Казахстан в поддержку семьи, тягали их семью за что-то, Позущан не запомнил – за что, а только ясно было, что – не помочь, в штабе полка такой бумажки не подпишут.
И сейчас это странно соединилось: то ли Тимонов стал ещё виноватей, то ли, наоборот, меньше.
Картошки варились в мундирах. Было
И пахли раздражающе.
– Пойди слей воду в раковину и принеси сюда, быстро.
Тимонов пошёл, только не быстро.
При недостаточном свете лейтенант осмотрел лица своих молчащих бойцов. Выражения их были скорбные, сложные. Поджатые губы. Глаза опущенные, или в сторону. Но так, чтобы прямо прочесть раскаяние у кого, – нет.
Что делается! что делается!
– Да если мы будем воровать государственное добро – разве мы выиграем войну? Вы только подумайте!
Тупо непроницаемы.
А ведь с ними и поедем. Побеждать. Или нести поражение.
Вернулся Тимонов с котелком. Ещё и не скажешь, все ли картошки на месте.
Недоваренные.
– Завтра с комиссаром разберёмся, – сказал лейтенант тем четверым. – Ложись. – А Тимонову: – Пойдём со мной.
В коридоре велел:
– Разбуди старшину, отдай под его ответственность.
А сам долго не мог заснуть: и случай – ужасный, и – именно в его роте! а он чуть не пропустил. И может быть, уже раньше бывало? Течёт беззаконие, воровство – а он и не подозревал, случайно узнал.
Утром пристально допрашивал старшину Гуськова. Тот – клялся, что ничего не знал. И что – близко и подобного до сих пор в роте не бывало.
Но, всматриваясь в сметливое лицо Гуськова с маленькими подвижными глазами, Позущан впервые подумал: вот то, что ему в Гуськове нравилось – его хозяйственная сообразительность, предусмотрительность и быстрая сладка любых трудных дел, что так облегчало жизнь командира роты, – а не была ли это ещё и плутоватость?
Рано утром, ещё до завтрака, лейтенант пошёл к батальонному комиссару Фатьянову. Это был – кристальный человек, необыкновенно симпатичный, прямодушный, с крупными чистыми глазами. Замечательно он вёл политбеседы с бойцами – не задолбленно, не механической глоткой.
Штабу их батальона было отведено две комнатки в маленьком домике, через широкий плац, где ставили общий строй запасного полка, когда надо, а то – маршировали.
Промозглое было ноябрьское пасмурное утро, с моросью. (А каково там сегодня под Сталинградом? Утренняя сводка ничего ясного не донесла.)
В первой комнате сидели два немолодых писаря, при входе лейтенанта не шевельнулись. Комиссар здесь? – кивнули на вторую комнату.
Постучал. Приоткрыл.
– Разрешите войти? – чётко махнул к виску (это у него теперь стало хорошо получаться). – Разрешите обратиться, таащ майор?
Майор Фатьянов сидел за столиком комбата, но сбоку. Комбата не было. А за вторым столом, побольше, угруженным бумагами, у окна – сидел и тихий, мягкий капитан Краегорский, начальник штаба. Майор был без шинели, но в фуражке, а капитан – по-комнатному, открыты аккуратно подстриженные чуть сивоватые волосы его, прилегшие к голове.