Рассказы и крохотки
Шрифт:
Сосед мой слышно вздохнул, перекатил голову по груди и, приподняв жёлто-серые веки, посмотрел на меня снизу сбоку:
– А курить у вас не найдётся, товарищ?
– И из головы выкинь, папаша! – прикрикнул я. – Нам с тобой хоть не куря бы ещё землю сапогами погрести. В зеркало на себя посмотри. Кури-ить!
(Я сам-то курить бросил месяц назад, еле оторвался.)
Он засопел. И опять посмотрел на меня из-под жёлтых век снизу вверх, как-то по-собачьему.
– Всё ж таки дай рубля три, товарищ!
Я задумался, дать или не
Из маленького нагрудного кармана своей шутовской курточки я достал клеёнчатый кошелёк, пересмотрел бумажки в нём. Вздохнул, протянул старику трёшницу.
– Спасибо, – просипел он. С трудом держа руку приподнятой, взял эту трёшницу, заложил её в карман – и тут же его освобождённая рука шлёпнулась на колено. А голова опять упёрлась подбородком в грудь.
Помолчали.
Перед нами за это время прошла женщина, потом ещё две студентки. Все трое мне очень понравились.
Годами так бывало, что ни голоса их не услышишь, ни стука каблучка.
– Ещё удачно получилось, что вам резолюцию поставили. А то б и неделю тут околачивались. Простое дело. Многие так.
Он оторвал подбородок от груди и повернулся ко мне. В глазах его просветился смысл, дрогнул голос, и речь стала разборчивее:
– Сынок! Меня кладут потому, что я заслуженный человек. Я ветеран революции. Мне Сергей Мироныч Киров под Царицыном лично руку пожал. Мне персональную пенсию должны платить.
Слабое движение щёк и губ – тень гордой улыбки – выразились на его небритом лице.
Я оглядел его тряпьё и ещё раз его самого.
– Почему ж не платят?
– Жизнь так полегла, – вздохнул он. – Теперь меня не признают. Какие архивы сгорели, какие потеряны. И свидетелей не собрать. И Сергей Мироныча убили… Сам я виноват, справок не скопил… Одна вот только есть…
Правую кисть – суставы пальцев её были кругло-опухшие, и пальцы мешали друг другу – он донёс до кармана, стал туда втискивать, – но тут короткое оживление его прервалось, он опять уронил руку, голову и замер.
Солнце уже западало за здания корпусов, и в приёмный покой (до него оставалась сотня шагов) надо было поспешить: в клиниках никогда не было легко с местами.
Я взял старика за плечо:
– Папаша! Очнись! Вон, видишь дверь? Видишь? Я пойду подтолкну пока. А ты сможешь – сам дойди, нет – меня подожди. Мешочек твой я заберу.
Он кивнул, будто понял.
В приёмном покое – куске большого обшарпанного зала, отгороженном грубыми перегородками (за ними где-то была здесь баня, переодевальня, парикмахерская), днём всегда теснились больные и измирали долгие часы, пока их примут. Но сейчас, на удивленье, не было ни души. Я постучал в закрытое фанерное окошечко. Его растворила очень молодая сестра с носом-туфелькой, с губами, накрашенными
– Вам чего? – Она сидела за столом и читала, по всей видимости, комикс про шпионов.
Быстренькие такие у неё были глазки.
Я подал ей заявление с двумя резолюциями и сказал:
– Он еле ходит. Сейчас я его доведу.
– Не смейте никого вести! – резко вскрикнула она, даже не посмотрев бумажку. – Не знаете порядка? Больных принимаем только с девяти утра!
Это она не знала «порядка». Я просунул в форточку голову и, сколько поместилось, руку, чтоб она меня не прихлопнула. Там, отвесив криво нижнюю губу и скорчив физиономию гориллы, сказал блатным голосом, пришепячивая:
– Слушай, барышня! Между прочим, я у тебя не в шестёрках.
Она сробела, отодвинула стул в глубь своей комнатёнки и сбавила:
– Приёма нет, гражданин! В девять утра.
– Ты – прочти бумажку! – очень посоветовал я ей низким недоброжелательным голосом.
Она прочла.
– Ну и что ж! Порядок общий. И завтра, может, мест не будет. Сегодня утром – не было.
Она даже как бы с удовольствием это выговорила, что сегодня утром мест не было, как бы укалывая этим меня.
– Но человек – проездом, понимаете? Ему деться некуда.
По мере того как я выбирался из форточки назад и переставал говорить с лагерной ухваткой, лицо её принимало прежнее жестоко-весёлое выражение:
– У нас все приезжие! Куда их ложить? Ждут! Пусть на квартиру станет!
– Но вы – выйдите, посмотрите, в каком он состоянии.
– Ещё чего! Буду я ходить больных собирать! Я не санитарка!
И гордо дрогнула своим носом-туфелькой. Она так бойко-быстро отвечала, как будто была пружиною заведена на ответы.
– Так для кого вы тут сидите?! – хлопнул я ладонью по фанерной стенке, и посыпалась мелкая пыльца побелки. – Тогда заприте двери!
– Вас не спросили!! Нахал! – взорвалась она, вскочила, обежала кругом и появилась из коридорчика. – Кто вы такой? Не учите меня! Нам скорая помощь привозит!
Если б не эти грубо-лиловые губы и такой же лиловый маникюр, она была бы совсем недурна. Носик её украшал. И бровями она водила очень значительно. Халат на груди был широко отложен из-за духоты – и виднелась косынка розовенькая славная и комсомольский значок.
– Как? Если б он не сам к вам пришёл, а его б на улице подобрала скорая – вы б его приняли? Есть такое правило?
Она высокомерно оглядела мою нелепую фигуру, я – оглядел её. Я совсем забыл, что у меня портянки высовываются из ботинок. Она фыркнула, но приняла сухой вид и окончила:
– Да, больной! Есть такое правило.
И ушла за перегородку.
Шорох послышался позади меня. Я оглянулся. Мой спутник уже стоял здесь. Он слышал и понял. Придерживаясь за стену и перетягиваясь к большой садовой скамье, поставленной для посетителей, он чуть помахивал правой кистью, держа в ней истёртый бумажник.