Рассказы и повести дореволюционных писателей Урала. Том 1
Шрифт:
Но все это было бы еще ничего, если бы самоеды достаточно заготовляли мяса тюленей и оленей, которыми они почти исключительно питаются; но самоеды беспечны и редко запасают провизии на зиму. На нашем острове наступил голод: олень куда-то отшатился в сторону, к другому берегу; льды угнали тюленя дальше в океан, и наши самоеды, а в том числе и отец Юдика — старик Фома Вылка, сидели почти на одном хлебе и чае, скучая о свежем куске мяса. Погода, как на зло, не унималась всю осень, и вот только что наступили зимние тихие дни, как наша маленькая колония поднялась
Там он зимовал уже не один раз; там, по его словам, теперь должны быть непременно олени, и он упорно стоял на своем, несмотря на то, что оттуда неслись не совсем успокоительные вести: говорили, что будто бы олень ушел на эту зиму на другой соседний остров и на берегу Карского моря так же голодно и холодно, как и здесь, на берегу Ледовитого океана.
Но старик был упрям, и вот однажды, в серенькое утро, когда перестал дуть горный ветер, ко мне заходит невеселый Юдик и говорит, что сегодня они едут, и что старик уже укладывается, готовый пуститься с ним в дальний путь; он увозит с собой и мою добрую бабушку, которая так любовно за мной ухаживала со дня моего приезда.
Я вышел проститься со стариками, пожать руку Юдика, прося не забывать меня там и поскорей дать мне вести об их жизни.
Пара санок, запряженных собаками, тронулась в горы, чуть-чуть видимые в темноте полярного дня. Собаки завыли, старик Фома взял длинный шест, которым он правил, Юдик вскинул на плечо ружье, санки двинулись, бабушка присела на них на свой багаж, — и через минуту-две они уже скрылись все в темноте полярного дня, словно растаяв в этом сером воздухе. Я посмотрел в их сторону, послушал и отправился снова в свой кабинет, который словно осиротел с этой печальной минуты.
V
Прошел день, прошел другой, начались бури; я погрузился в свои обычные занятия. Юдик, его мать и добрый старик Фома с вечно всклокоченными волосами и с очками на глазах, каким я его более всего в последнее время видел за псалтырью, рядом с своею старушкой, — все они казались мне точно в сновидении, начиная отходить в область прошедшего.
Потянулись недели, прошел месяц, но вестей от Юдика никаких; и самоеды, изредка возвращаясь с того берега, куда ушел старик Фома, только приносили одни печальные вести, говоря, что они там чуть не умирают с голоду.
Около рождества, когда наступила уже настоящая полярная беспросветная ночь и начались сильные морозы, самоеды стали поговаривать уже о том, жив ли старик Фома Вылка. Вестей от него никаких, и порой, сидя с самоедами в своем кабинете и в разговорах вспоминая о старике, мы как-то невольно все вдруг замирали и притихали, словно предчувствуя что-то недоброе с этой семьей.
Но ехать туда было невозможно: никто
Пришло рождество, наступили святки, как вдруг ночью, когда я спал, в мою комнату ворвалась самоедка и разбудила меня страшным шепотом:
— Барин, барин, вставай! Фома явился… притащил мертвого Юдика… Чуть живы… голодны… пропадают.
Я не верил своим ушам. Я думал, что это сон, кошмар, но это была действительность. Мой пес вдруг завыл, словно заслышав что-то недоброе, и я не помню, как накинул на себя второпях одежду, захватил первую бутылку красного вина, фланель и бросился в соседний домик, откуда прибежала эта женщина.
Бегу за ней, забегаю в ее сени, — она говорит:
— Вот здесь, на пороге, его нашли, Фому-то… Лежит, стонет… Собаки уже залаяли, так вышли… А Юдика — у дверей, на улице… Едва их принесли в избу…
В сенях полно собак; мы едва протискиваемся мимо них, и я вбегаю в полутемную избу, освещенную единственным мерцающим ночником, который горит где-то на полке, распространяя удушливую копоть. Изба полна самоедами; все стоят около переднего угла нар, и мне ровно ничего не видно из-за спин и всклокоченных заспанных голов.
Растолкав народ, я пробился в передний угол и остановился в ужасе. Предо мной, прислонившись к стене, прикрытый какой-то оленьей шкурой, голый, со страшно грязным телом, с диким выражением глаз, с всклокоченными волосами, сидел какой-то старик, седой, страшный старик, в котором ровно ничего не было похожего на Фому Вылку. Щеки его были сплошь отморожены и покрыты какими-то черными пятнами, вероятно, от дыма и грязи, нос совсем почернел, а лицо, тело, скорченные ноги были до того худы, грязны и черны, что страшно было смотреть…
— Фома, Фома! — прошептал я.
Старик меня признал и протянул мне из-под оленьей шкуры до того худую, черную, страшную волосатую руку с отмороженными скорченными пальцами, что я не решался ему подать своей… При этом движении оленья шкура скатилась с его плеч, и я увидал перед собой такое костлявое тело, что в ужасе отшатнулся…
Фома, бедный старик, заметил это и, не дожидаясь вопроса, что с ним такое случилось, чуть слышно, еле шевеля раздутыми от мороза губами, прошептал:
— Пропали мы, совсем пропали!.. Беда!.. Как уж дошли — не знаю, не помню… Отощали…
И Фома, вздрагивая всем телом, как-то по-стариковски, тяжело застонал тонким голосом и вдруг заплакал и повалился к стене, о которую опиралось его тощее тело.
— Юдик, Юдик где? — вдруг бросилась мне в голову страшная мысль, и от предчувствия сжалось сердце.
— Вон там! — сказал кто-то мне в ответ. Толпа расступилась перед другими нарами, рядом, и я увидал на них какую-то совсем незнакомую фигуру, скорчившуюся, полуголую, тоже прикрытую только шкурой оленя. Эта фигура, не обращая внимания ни на что, глодала мерзлую сырую оленью ногу…