Рассказы о Анне Ахматовой
Шрифт:
...so, haply, slander,
Whose whisper o'er the world's diameter,
As level as the cannon to his blank
Transports his poison'd shot, may miss our name,
And hit the woundless air, -
(Акт IV, сцена 1)
(...тогда, возможно, клевета, чей шепоток сквозь поперечник земли, прицельно, как пушка в десятку, несет свое отравленное ядро, может пролететь мимо нашего имени и ударит в неуязвляемый воздух) - отозвались в пушкинском плане "Сцен из рыцарских времен" фразой "La piиce finit par des ruflexions - et par l'arrivйe de Faust sur la queue du diable (ducouverte de l'imprimerie, autre artillerie)" (Пьеса кончается рассуждениями - и прибытием Фауста на хвосте дьявола (изобретение книгопечатания - своего рода артиллерия). Тем самым книгопечатание, Фаустово изобретение которого приравнено здесь к изобретению монахом Бертольдом Шварцем пороха, уподобляется -
Среди шекспировских строк, которые она знала наизусть и могла к случаю вспомнить, был стих из "Ромео и Джульетты", слова Ромео: "For nothing can be ill, if she be well" (Ни в чем не может быть изъяна, если с ней все хорошо). Своеобразная анаграмма этого стиха, строчка, придуманная ею: "Ромео не было, Эней, конечно, был" - это не отрывок из неизвестного или неоконченного стихотворения, а самостоятельный афоризм, универсальный, как она с едва заметной ноткой шутливости настаивала, для всей сферы любовных отношений: мужчин, преданных возлюбленным так, как Ромео, не бывает, бросающих же "ради дела", как Эней, нет числа. Она не один раз приводила его как словцо в беседе, в письме, пробовала предварить им сонет "Не пугайся - я еще похожей", но как эпиграф он не прижился.
Из "Антония и Клеопатры" она повторяла еще два места - слова Клеопатры о себе "I am fire, and air, my other elements I give to baser life" (Я огонь и воздух; прочие стихии отдаю низшей природе); и об Антонии: "...his delights were dolphin-like, they show'd back above the element they liv'd in" (...его очарование было подобно дельфину, оно выныривало спиной над стихией, в которой жило). Эту принадлежность одновременно двум стихиям она распространяла на себя: вспоминала фразу, которой брат Виктор, моряк, оценил ее умение плавать: "Аня плавает, как птица"; в другой раз сказала о том же: "Я плавала, как щука". А как-то раз в тихий теплый пасмурный день мы сидели на скамейке перед домом, и она произнесла: "В молодости я больше любила архитектуру и воду, а теперь музыку и Вообще же всякий шекспировский след в ее стихах был еще и знаком "английской темы", неким узелком для памяти.
В 1917 году, в революцию,
Трагический октябрь,
Как листья желтые, сметал людские жизни.
А друга моего последний мчал корабль
От страшных берегов пылающей отчизны.
В 1945-м, после великой войны, тот же торжественный александрийский стих отозвался эхом на шаги зеркально появившегося "оттуда" гостя:
И ты пришел ко мне, как бы звездой ведом,
По осени трагической ступая,
В тот навсегда опустошенный дом,
Откуда унеслась стихов сожженных стая.
"Дальняя любовь" к уплывшему в Лондон другу (Анрепу) с этого времени связалась, переплелась и, в плане литературы, обогатилась чувством к другому русскому, мальчиком также эмигрировавшему вместе с семьей из Петербурга сперва в Латвию, потом в Англию. Осенью того года, на гребне волны взаимных симпатий между союзниками в только что окончившейся войне, в Москву советником посольства на несколько месяцев приехал известный английский филолог и философ Исайя Берлин. Его встреча с Ахматовой в Фонтанном доме, вызвавшая, по ее убеждению, все вскоре обрушившиеся беды, включая убийственный гром и долгое эхо анафемы 1946 года и даже, наравне с фултонской речью Черчилля, разразившуюся в том же году холодную войну, переустроила и уточнила - наподобие того, как это случалось после столкновения богов на Олимпе, - ее поэтическую вселенную и привела в движение новые творческие силы. Циклы стихов "Cinque", "Шиповник цветет", 3-е посвящение "Поэмы без героя", появление в ней Гостя из будущего - прямо, и поворот некоторых других стихотворений, отдельные их строки - неявно, связаны с этой продолжавшейся всю ночь осенней и еще одной под Рождество, короткой прощальной, встречами, его отъездом, "повторившим" с поправкой на обстоятельства отъезд Анрепа, и последовавшими затем событиями.
Ахматова говорила о нем всегда весело и уважительно (кроме того раза, когда ею были произнесены слова о "мужчине в золотой клетке"), считала его очень влиятельной на Западе фигурой, уверяла, правда посмеиваясь, что "Таормина и мантия", то есть итальянская литературная премия и оксфордское почетное докторство, "его рук дело" и что это "он сейчас о нобелевке хлопочет" для нее, хотя при встрече с нею в 1965 году и в позднейших воспоминаниях он это начисто отрицал. Она ценила его оценки, ей импонировали его характеристики людей, событий, книг. Она подарила мне его книжку "The Hedgehog and the Fox" (Еж и Лиса), о Толстом как историке, открывающуюся строкой греческого поэта Архилоха: "Лиса знает
В разговоре она часто называла его иронически-почтительно "лорд", реже "сэр": за заслуги перед Англией король даровал ему дворянский титул. "Сэр Исайя - лучший causeur (собеседник) Европы, - сказала она однажды.
– Черчилль любит приглашать его к обеду". В другой раз, когда, заигравшись с приехавшими в Комарове приятелями в футбол, я опоздал к часу, в который мы условились сесть за очередной перевод, прибежал разгоряченный и она недовольно пробормотала: "Вы, оказывается, профессиональный спортсмен", причем "спортсмен" произнесла по-английски, - я спросил, по внезапной ассоциации, а каков внешне Исайя Берлин. "У него сухая рука, - ответила она сердито, - и пока его сверстники играли в футболь, - "футболь" прозвучало уже по-французски, - он читал книги, отчего и стал тем, что он есть". Она подарила мне фляжку, которую он на прощание подарил ей: английскую солдатскую фляжку для бренди.
Английскую тему, или, как принято говорить на филологическом языке, английский миф поэзии Ахматовой, обнаруживает не единственно шекспировский след в ее стихах. Байрон, Шелли, Ките (напрямую и через Пушкина), Джойс и Элиот подключены к циклам (или циклы к ним) "Cinque", "Шиповник цветет", к "Поэме без героя" - наравне с Вергилием и Горацием, Данте, Бодлером, Нервалем. Но подобно тому, как появление Исайи Берлина на ее пороге и в ее судьбе, беседа с ним, ночная в комнате и бесконечная "в эфире", были не только встречей с конкретным человеком, но и реальным выходом, вылетом из замкнутых, вдоль и поперек исхоженных маршрутов Москвы - Ленинграда в открытое, живое интеллектуальное пространство Европы и Мира, в Будущее, гостем из которого он прибыл, так и протекание сквозь ее стихи струи Шекспира соотносило их не конкретно с романтизмом, индивидуализмом, или модернизмом, или с "Англией" вообще, но тягой, постоянно в нем действующей, всасывало в Поэзию вообще, в Культуру вообще, во "все" вообще, если иметь в виду ее строчку "Пусть все сказал Шекспир...".
Пользуясь шекспировским материалом, она сдвигала личную ситуацию таким образом, чтобы, перефокусировав зрение читателя, показать ее многомерность. Эти сдвиги в обыденной жизни свидетельствовали о ее мироощущении или об установке (что в ее случае, особенно в поздние годы, было одно и то же), а в поэзии стали одним из главнейших и постоянных приемов. Наиболее частым сдвигом было смыкание не соответствующих один другому пола и возраста. Она написала мне, тогда молодому человеку, в одном из писем: "...просто будем жить как Лир и Корделия в клетке..." Здесь перевернутое зеркальное отражение она - Лир по возрасту и Корделия по полу, адресат - наоборот. Та же расстановка участников "мы" в ее замечании "Мы разговаривали, как два старых нефа", которое, вероятно, учитывало пушкинскую заметку из отдела Habent sua fata libelli ("Свою судьбу имеют книги" - есть дневниковая запись Ахматовой под тем же заглавием) в "Опровержениях на критики": "...Отелло, старый негр, пленивший Дездемону рассказами о своих странствиях и битвах".
Сдвиг по грамматическому роду в ее шутливом упреке молодым англичанкам: "А еще просвещенные мореплавательницы!" - напрашивается - если вспомнить "рыжих красавиц" ее прежних стихов и "рыжую спесь англичанок" у Мандельштама - на сопоставление с подобным сдвигом в строчках 1961 года о призраке: "Он строен был и юн и рыж, он женщиною был". По этой же схеме она изменила расхожую формулу-штамп того времени "секретарша нечеловеческой красоты", введя в трагедию "Энума элиш" "секретаря нечеловеческой красоты". И таков же был механизм некоторых ее шуток: "Бобик Жучку взял под ручку", - когда, выходя из дому, она опиралась на мою руку. Или: "А Коломбине между тем семьдесят пять лет", - как заметила она, прочитав преподнесенный ей молодым поэтом мадригал.