Рассказы о Маплах
Шрифт:
Или эти слова Родена, что раздевающаяся женщина подобна солнцу, проглядывающему из-за туч… Собиравшиеся к вечеру облака роняли на лужайку тени, травинки вспыхивали от прорывавшихся солнечных лучей. В свое время он любил женщину, спавшую перед зеркалом. Впервые очутившись в ее постели, он был поражен отражением двух голых тел. Его и ее ноги, вытянувшиеся параллельно, казались бесконечно длинными. Видимо, она почувствовала, что он от нее отвлекся, повернулась, и дубликат ее лица появился в зеркале под его дубликатом. Зеркало находилось на расстоянии вытянутой руки от кровати. Его завораживало не ее, а свое тело — его длина, мерцание, волоски, пальцы ног, сказочным образом не имевшие отношения к его маленькой, удивленной, дурацкой физиономии.
Помнится, снизу донесся шум. Глаза обоих синхронно расширились, зеркало было забыто.
— Что это? — спросил он шепотом. Молочник, почтальон, собака, заслонка…
— Ветер? — предположила она.
— Похоже на скрип открываемой двери.
Они снова прислушались, ее дыхание касалось его губ.
…Сейчас он присел, чтобы срезать ручным секатором упрямые стебли рядом с навесом для лодки. На ум пришла приблизительная цитата одного мастера японских эротических картинок шунга: фаллос на этих картинках изображается увеличенным, потому что, изображенный в естественную величину, он слишком мелок.
Она, его любовница, вернулась, по-прежнему голая, и сказала: «Никого». Она прошествовала голая, как нарушительница из Эдема, по первому этажу, мимо кресел, картин и светильников, все вокруг затмевая, не боясь встречи с грабителем, молочником, мужем; когда она вернулась, ее нагота была спокойна и откровенна, словно у Венеры Тициана, она затопила его изнутри, как проглоченное солнце.
Запустив ей в волосы все десять пальцев, он вспоминал тициановскую Венеру, Олимпию Мане, Маху Гойи, бесстыдство. Взять Эдну Понтелье, героиню романа Кейт Шопин: в завершающий год самого застегнутого из всех столетий она подходит к берегу моря и сбрасывает с себя одежду, прежде чем утопиться. «Как странно и ужасно было стоять нагой под небесами! И как упоительно!»
Он вспомнил, как месяц назад один явился в этот дом с темным сырым подвалом, в который он сейчас с трудом заталкивал громоздкую газонокосилку, исполнившую свой долг. Он сам вызвался тогда приехать сюда и вдохнуть в дом жизнь, испытать его; раньше они его не снимали. Джоан легко согласилась: в те дни в ней тоже сидела тяга к одиночеству. Половина магазинов на острове еще не открылись на лето. Он накупил себе еды на несколько дней и жил здесь в полной непорочности и тишине. Как-то утром он прошел целую милю до пруда, срывая по пути чернику и продираясь сквозь дикий виноград. Пляж там был всего в шаг шириной, о присутствии прочей жизни можно было догадаться только по экскрементам и перьям, оброненным дикими лебедями. Сами лебеди, зависшие в пронзаемом светом тумане на поверхности пруда, показались ему богами, недосягаемым совершенством. На поросших кустарником холмах вокруг пруда не было ни одного дома, ни одной машины. Не воспользоваться такой чистейшей пустотой под небесами было бы святотатством. Ричард избавился от всей одежды и уселся на теплый шершавый камень в позе роденовского «Мыслителя». Потом встал и у кромки воды обернулся пророком, крестителем. На его ноги падали отраженные водой блики света. Его так и подмывало совершить что-нибудь исключительное, непристойное; как он ни тянулся вверх, до неба было не дотянуться. Солнце поддавало жару. Туман быстро улетучивался, лебеди ожили и устроили надменный олимпийский шум, захлопав крыльями. На секунду Ричард расстался с половой принадлежностью и осознал себя божественно очерченным центром концентрического Творения; даже его кожа сделалась красивой — нет, он чувствовал, как на него изливается красота, словно ему признавался в любви, самозабвенно вылизывал его божественный дух… В следующую секунду он, опустив глаза, убедился, что его одиночество нарушено: вверх по его волосатым ногам деловито ползли бронзовые клещи, осчастливленные источаемым этим великаном теплом, подобно тому, как он сам был счастлив от солнца.
Небо успело посереть, подернуться серебром, уподобиться цветом островной гальке. Шагая домой в надежде вознаградить себя выпивкой, он вспоминал популярную среди социологов историю о том, как в девятнадцатом веке один американский фермер хвастался, что, став отцом одиннадцати детей, ни разу не видел обнаженного тела своей жены. В другой книжке, кажется, Джона Гантера, рассказывалось о каком-то портовом городе в Западной Африке, последнем на побережье, где молодая женщина еще могла пройтись голышом по главной улице, не привлекая внимания. Кроме этого, он вспомнил фотографии в «Таймс» многолетней, еще до нескольких революций, давности: на них красовалась совершенно голая Бриджит Бардо, запечатленная со спины. Журнал по этому поводу язвил, что любоваться голыми женщинами можно не только в кино, но и в большинстве американских домов часов в одиннадцать вечера.
Одиннадцать вечера. Маплы ходили ужинать в ресторан; Бин ночует у подруги. Их спальня в арендуемом доме вся в белых тонах, полна жизни; белы даже столики и кресла, а потолок такой низкий, что тени, кажется, лежат у них на головах.
Джоан, стоя в ногах кровати, сбрасывает туфли. Она смотрит вниз, отчего ее лицо кажется укороченным и как будто надутым; она расстегивает на юбке пояс и молнию, демонстрируя комбинацию в виде белой буквы
— У тебя нет занятия лучше, чем на меня глазеть?
Ричард лежит на кровати полуодетый, любуется в одиночестве стриптизом и вот-вот зааплодирует.
— Нет, — честно отвечает он.
Он вскакивает и завершает раздевание; по потолку мечется его тень. Они стоят рядышком, как на пляже, после того как с ней не стали разговаривать юные нудисты, девушка и два парня; тяжелый член одного из парней висел совсем близко от ее руки. «Пялились на меня, как на дуру…» Муж не проявил тогда сочувствия к жене. Они переносятся на пляж, вспоминают то, что было там. Он снова чувствует, как колотится ее сердце в упаковке обильной плоти. Она смотрит на него голубыми, словно утреннее море, глазами и говорит с улыбкой:
— Нет.
Любезно, но твердо. Для Ричарда это — посягательство на святое. Оголенный отказ — новость для обоих.
Врозь
День выдался замечательный. Отличный день. Весь июнь погода насмехалась над бедой Маплов, поливая их солнечным светом, стыдя зелеными водопадами, под которыми они вели свои беседы, горестно шептались, чувствуя, что превратились в единственное пятно на безупречном лике природы. Обычно к этому времени года они успевали немного загореть; но в этот раз они встречали самолет дочери, возвращавшейся после года, проведенного в Англии, почти такими же бледными, как она, хотя Джудит была слишком ослеплена солнцем родины, чтобы это заметить. Они не стали портить ей возвращение и пока что утаили от нее свою новость. Подождать несколько дней, пока она отойдет от разницы во времени, — такое решение было достигнуто на серых переговорах за кофе, коктейлями, куантро, выстраивавших стратегию их разъединения, пока за закрытыми окнами шел незаметно для них ежегодный цикл обновления. Ричард хотел уйти в Пасху, но Джоан настояла, чтобы они дождались, пока соберутся все четверо детей, пока будут сданы все экзамены, пройдут все церемонии, когда утешением им могла стать побрякушка лета. Он изнывал от любви и страха, чинил противомоскитные экраны и газонокосилки, латал покрытие на их новом теннисном корте.
Корт за первую зиму превратился в изрытую глиняную площадку, лишившись покрытия. Уже много лет назад Маплы стали замечать, что разводам их друзей часто предшествуют крупные усовершенствования в доме, как будто любовь предпринимает последние усилия и терпит неудачу; у них самих последний кризис разразился среди гипсовой пыли и обнаженных труб, сопровождавших ремонт кухни. Но прошлым летом, когда желтые, как канарейки, бульдозеры срыли и превратили поросший травой бугорок, утыканный ромашками, в грязную проплешину, а потом бригада молодых людей с собранными сзади в косички волосами разгребла и утоптала глину, сотворив из проплешины равнину, произошедшее показалось им не зловещим, а бесстыдно праздничным; их брак так разгулялся, что норовил расколоть землю. Весной, просыпаясь на рассвете с ощущением, что их кровать опасно кренится, Ричард брел на голую теннисную площадку (столбики, сетка и все прочее до сих пор лежали в сарае), вид которой — картина сознательного опустошения — отвечал его настроению: все эти дыры и трещины в глине (в оттепель на корте от души порылись собаки, от весенних ручьев остались канавы) казались ему естественным следствием нескончаемого процесса увядания. Но в наглухо задраенной душе теплилась надежда, что роковой день никогда не наступит.
И вот этот день настал. Дождавшись пятницы, они вызвали Джудит; все четверо детей, которых вот-вот могли снова разметать дела, лагеря и поездки, были в сборе. Джоан считала, что лучше уведомить их по одному, Ричард стоял за оглашение приговора за общим столом. «Такое объявление — акт трусости, — возразила Джоан. — Они начнут ссориться, примутся друг за друга, вместо того чтобы сосредоточиться. Каждый из них — личность, знаешь ли, а не доска в заборе, не выпускающего тебя на свободу».
«Ладно, согласен». Джоан выдвинула четкий план. В тот вечер они устраивали запоздалый торжественный ужин с омарами и шампанским в честь возвращения Джудит. После пира родители, девятнадцать лет назад возившие дочь в коляске по Пятой авеню и Вашингтон-сквер, вели ее на прогулку, к мостику через соленый ручей, и там все выкладывали под обещание держать язык за зубами. Затем наступала очередь Ричарда-младшего, сразу после работы отправлявшегося на рок-концерт в Бостон. Это должно было произойти либо после его возвращения на поезде, либо ранним субботним утром, пока он не уедет на работу: в свои семнадцать лет парень подрабатывал уборкой поля для гольфа. Последними, в более позднее утреннее время, узнать новость должны были младшие, Маргарет и Джон.