Рассказы, очерки, фельетоны 1925-1927 годы
Шрифт:
– Вырезали?!
– Вырезали. В то время, когда я любовался кубиками. Я лишился службы в театре.
– А в каком вы служили?
Таврический махнул рукой:
– Мне больно говорить об этом. Три месяца я метался по Ленинграду и покрыл растрату. По счастью, друзья мои, Туррок и тот же Бобров, помогли мне, и я получил место.
– В другом театре?
– Нет, это был кооператив. Мне дали место кассира. Коротко скажу: не успел я прослужить и двух недель, как в том же трамвае и в том же месте у меня вырезали шестьсот семьдесят казенных рублей.
– Однако!
– воскликнул я нервно.
–
– В кооперативе?
– Нет, вновь в театре. И по моей специальности, администратором. Я вздрагивал от радости, любуясь вашим городом, не совру вам: я плакал не раз в своем номере гостиницы, представляя себе столицу через пять лет...
– Позвольте, - перебил я, - почему плакали?
– Счастливыми слезами, - объяснил Суворов, потом вдруг из глаз его буквально хлынули слезы на пиджак. Он взревел и повалился на колени. Все в голове у меня перевернулось кверху ногами.
– Спасите меня!
– каким-то паровозным голосом завыл Котомкин, и в соседней комнате залаяла собака.
– В трамвае э 34 на третий день вырезали двести казенных рублей!
– Черт знает что такое...
– сказал я тупо.
Произошла пауза, во время которой Котомкин поднялся и заломил руки.
– Ваш изумруд...
– начал я.
– Взгляните на него на свет, - пригласил Котомкин.
Я глянул и перестал говорить об изумруде.
– Во всем доме...
– начал я, но лицо Котомкина стало так ужасно, что я закончил так: - Во всем доме пятнадцать рублей, и из них десять я вручаю вам.
– Сто девяносто! Еще сто девяносто!
– прошептал Суворов.
– Вы представляете меня под судом?
Я подумал и ответил:
– Неясно.
В голове моей созрел план.
"Почему негодный Валя никогда не отзывается обо мне так хорошо, как Бобров? Дай-кось я ему сделаю пакость..."
И я сказал:
– У меня есть знакомый...
– О, да!
– воскликнул Котомкин страстно.
– О, да! Позвоните ему!
Я позвонил Вале и сказал, что к нему хочет приехать администратор по делу.
Котомкин же взял десять рублей и покинул меня.
Через час последовал звонок по телефону.
– Это свинство, - мрачно сказал Валя, кашляя.
– А вы кому-нибудь передали его?
– Юре, - ответил Валя.
И наконец вечером был звонок.
– Я хочу направить к вам...
– сказала женщина-писательница Наталья Альбертовна, - администратора...
– А, не надо, - ответил я, - он был у меня.
– Что вы говорите?! Гм... Скажите, пожалуйста, кто такой Бобров?
И тут настал час отплатить Боброву за добро.
– Бобров? Сказать о нем, что он порядочный человек, это мало, - с чувством сказал я в трубку, - наипорядочнейший человек и великолепный знаток людей! Вот каков Бобров!
И, повесив трубку, я с тех пор ничего не слышал ни о Боброве, ни о несчастном, преследуемом судьбою Котомкине-Суворове.
Середина 1920-х гг.
"Литературная газета", 21 февраля 1973 г.
МНЕ ПРИСНИЛСЯ СОН...
Мне приснился страшный сон. Будто бы был лютый мороз, и крест на чугунном Владимире в неизмеримой высоте горел над замерзшим Днепром.
И видел еще человека, еврея, он стоял на коленях, а изрытый оспой командир петлюровского полка
– Не смей, каналья!
И тут же на меня бросились петлюровцы, и изрытый оспой крикнул:
– Тримай його!
Я погиб во сне. В мгновение решил, что лучше самому застрелиться, чем погибнуть в пытке, и кинулся к штабелю дров. Но браунинг, как всегда во сне, не захотел стрелять, и я, задыхаясь, закричал.
Проснулся, всхлипывая, и долго дрожал в темноте, пока не понял, что я безумно далеко от Владимира, что я в Москве, в моей постылой комнате, что это ночь бормочет кругом, что это 23-й год и что уж нет давным-давно изрытого оспой человека.
Хромая, еле ступая на больную ногу, я дотащился к лампе и зажег ее. Она осветила скудость и бедность моей жизни. Я увидел желтые встревоженные зрачки моей кошки. Я подобрал ее год назад у ворот. Она была беременна, а какой-то человек, проходя, совершенно трезвый, в черном пальто, ударил ее ногой в живот, и женщина у ворот видела это. Бессловесный зверь, истекая кровью, родил мертвых двух котят и долго болел у меня в комнате, но не зачах, я выходил его. Кошка поселилась у меня, но меня тоже боялась и привыкала необыкновенно трудно. Моя комната находилась под крышей и была расположена так, что я мог выпускать ее гулять на крышу и зимой, и летом...
Она затосковала, увидя, что я поднялся, открыла глаза и стала следить за мною хмуро и подозрительно. Я глядел на потертую клеенку и растравлял свои раны. Я вспомнил, как двенадцать лет тому назад, когда я был юношей, меня обидел один человек и обида осталась неотомщенной. И мне захотелось уехать в тот город, где он жил, и вызвать его на дуэль. Тут же вспомнил, что он уже много лет гниет в земле и праха даже его не найдешь. Тогда, как злые боли, вышли в памяти воспоминания еще о двух обидах. Они повлекли за собою те обиды, которые я нанес сам слабым существам, и тогда все ссадины на душе моей загорелись. Я, тоскуя, посмотрел на провод. Он свешивался и притягивал меня. Я думал о безнадежности моего положения, положив голову на клеенку. Была жизнь и вдруг разлетелась, как дым, и я почему-то оказался в Москве, совершенно один в комнате, и еще на голову мою навязалась эта обиженная дымчатая кошка. Каждый день я должен был покупать ей на гривенник мяса и выпускать ее гулять, и кроме того, она рожала три раза в год, и всякий раз мучительно, невыносимо, и приходилось ей помогать, а потом платить за то, чтобы одного котенка утопили, а другого растить и затем умильно предлагать кому-нибудь в доме, чтобы взяли и не обижали.
Обуза, обуза.
Из-за чего же это все?
Из-за дикой фантазии бросить все и заняться писательством.
Я простонал и пошел к дивану. Свет исчез. Во тьме некоторое время пели пружины простуженными голосами. Обиды и несчастья мало-помалу начали расплываться.
Опять был сон. Но мороз утих, и снег шел крупный и мягкий. Все было бело. И я понял, что это Рождество. Из-за угла выскочил гнедой рысак, крытый фиолетовой сеткой.
– Гись!
– крикнул во сне кучер. Я откинул полость, дал кучеру денег, открыл тихую и важную дверь подъезда и стал подниматься по лестнице.