Рассказы писателей Каталонии
Шрифт:
Слова всегда одни и те же. На жизнь хватает, и слава богу. И как не устанет это повторять! А ведь еще два года назад доставало сил — и ума — ездить в «Лисеу», где старшая дочь снимает ложу. Давали «Дочь полка», которую старушка очень любит. Она так всегда и говорит: мне — только Доницетти! Его «Слеза, сбежавшая украдкой» — ах! Много, говорит, довелось услышать опер за свою жизнь, но такого композитора, как Доницетти, больше не было и нет. Раньше, говорит, сама играла, и очень неплохо, кое-что из «Любовного напитка»; но вот уже много лет не сажусь за фортепьяно. Бедная я бедная, добавляет, теперь трудно даже подняться с кресла, чтобы лечь спать.
Дети делают за нее все. И надо сказать — во всяком случае, она так говорит, — у нее хорошие дети. Внуки, пожалуй, не очень: от них слишком много шума. Конечно, они теперь живут своим умом. Время от времени она читает мне отрывки из пьес Эчегарая[88]. Этот писатель ей очень нравится, и, читая его вслух, она как бы между делом сообщает, что из всех девушек, когда-либо бывавших в «Лисеу», она могла похвастаться наилучшим кастильским произношением. Впрочем, это отнюдь не означает, что она не чувствовала себя каталонкой. Как можно — с таким-то мужем, как у нее! Мужчин, ему равных, говорит донья Ракель, вспоминая супруга, теперь уж нет. И тут же извиняется: о, она вовсе не хотела меня обидеть.
В знакомствах эта женщина очень разборчива. Знаете, новые соседи словно сговорились ее извести. Но кто-кто, а она-то прекрасно знает им цену: нувориши, выскочки. Разбогатели уже после войны — это видно с первого взгляда. Будь ее муж жив — уж он бы позаботился, чтобы их отсюда выселили, даже подписи собрал бы, если
Если взглянуть сверху, этот район Барселоны покажется скоплением ровных квадратиков, в каждом из которых — накрепко переплетенные жизни обитателей. Во времена молодости доньи Ракель нельзя было и подумать о том, чтобы взглянуть на Эшамплу с воздуха. А прогуливаться взад-вперед мимо здания или квартала, видя их по частям, не зная общего плана, — это совсем иное дело: недосказанность всегда манит, словно волшебная тайна. Фасады зданий словно являют взгляду образ прогресса и процветания, призрачную легенду, воплотившуюся в камне. И еще одну легенду — о том, что прогресс продолжается. Донья Ракель и не подозревала, сколько разнообразных элементов, желаний и побудительных мотивов должно было проявиться и соединиться здесь в самых причудливых комбинациях, чтобы стать единой творящей силой. Теперь, конечно, нет места волшебству. Давно известно, что все вещи, все явления могут быть выстроены в определенный порядок. А он, порядок, убивает иллюзии. Порядок разрушает очарование фасадов Эшамплы, придает всему району новые очертания, пока еще не безукоризненно правильные — и на том спасибо.
Донья Ракель прожила здесь всю жизнь. Отъезды были редки и недолги, а потом жизнь входила в прежнюю колею. Характер цельный, подобно гранитной глыбе, на гладкой поверхности которой любовь не сумела оставить ни малейшей царапины, донья Ракель словно навеки засохла в доме, где бродит призрак ее мужа — настоящего мужчины, умевшего делать чудеса — сумевшего, например, сохранить видимость процветания в те времена, когда сами устои этого процветания отошли в небытие. Как, несколько позднее, и он сам. Умирая, человек оставляет след, хотя и ненадолго. Это может быть лампада в спальне перед домашним алтарем; или букетик фиалок, который ставят в вазу в День Всех Святых; или молитва, заказываемая в День Поминовения Усопших, когда в церкви собирается вся семья и дамы являются в палантинах и шляпках — тех, что раньше носили в Эшампле, но давно не носят, да и сами эти дамы давно здесь не живут. Из родни доньи Ракель в Эшампле не осталось никого. Дети, обзаведясь семьями, много лет назад перебрались в другие районы Барселоны — повыше, подальше от моря. Но донья Ракель будет здесь всегда — зрителем в амфитеатре Эшамплы, наблюдающим, как гаснут последние отблески некогда ослепительной Великой Мечты. Она смотрит из окна на вечереющие улицы и, если есть настроение, предается воспоминаниям. И она знавала в жизни прекрасные времена-после войны, когда муж получил назначение на дипломатический пост в Южной Америке. Но сам он, муж, был уже не тот; и оба это знали. Что-то умерло в их жизни, нечто более значительное, чем они сами, нечто сильное, глубокое и величественное.
Во всех разочарованиях жизни донья Ракель винит Историю. Если бы не она, История, не нужно было бы всей семьей перебираться на три года в Вальядолид; съездили бы ненадолго, туристами — и слава богу! Если бы не История, муж еще долго принимал бы в своем доме последователей Энрика Прата и рабочие на фабрике продолжали бы отзываться о сеньоре Форнвидалте уважительно — как о «хозяине», а не как о «воротиле» и «шишке на ровном месте»… И сама донья Ракель продолжала бы ездить в «Лисеу», как и раньше, и ее взора не оскорбляли бы безвкусные и нахально-пышные драгоценности всей этой неведомо откуда взявшейся толпы нуворишей.
Проклятой Истории, так или иначе, не удалось изменить жизненных устоев доньи Ракель, которая по-прежнему ходит каждое утро к мессе, причем неизменно во Французскую капеллу, проводит три летних месяца в Вальоргине, ругает служанку последними словами по малейшему поводу и не устает жаловаться на рабочих-иммигрантов, которые вот уже двадцать лет портят город одним своим видом. Что хорошего дала История донье Ракель? Только одно: священный и заслуженный покой, мир и порядок в жизни, на всех улицах и площадях нашего великого города и нашей великой страны.
Когда я навещаю донью Ракель, у нее всегда приготовлена к моему приходу очередная книга издания «Фонда Берната Медже»[90]. Она выдает их мне, всегда по одной, ибо все должно быть чинно и благопристойно. Так вот, первый том «Сравнительных жизнеописаний» имеет дарственную надпись — можете себе представить — самого Карлеса Рибы. Правда, вчера вечером, когда я собрался почитать эту книгу рабочим на фабрике, минут десять ушло на то, чтобы разрезать страницы. Тем не менее все книги «Фонда Берната Медже», стоящие на полках у доньи Ракель, хранят следы разрезного ножа в одном месте — там, где титульный лист, на котором обязательно стоит посвящение автора или переводчика.
Осенние листья медленно кружат над каменными ангелочками, лепной фауной в стиле модерн, фасетными стеклами окон, над куполами соборов и кронами старых деревьев Эшамплы…
Габриел Жане Манила
Пиявки
В то утро, когда я пришел домой, жена уже спала, но в спальне горел свет. Лицо у жены слегка опухло: должно быть, она долго боролась с усталостью, но потом сдалась — и сон навалился на нее всей тяжестью. Некоторое время я стоял и смотрел на нее, не решаясь разбудить: и жалел немного, да и не знал, что сказать. Потом я подумал, что в конце концов она даже будет рада — ведь я ей кое-что принес и, если разобраться, мы это заслужили… Вдруг пришли на ум какие-то телевизионные рекламы — когда я их смотрел, то всегда чувствовал уколы зависти. Люди, что появлялись в рекламах — мужчины, женщины, неважно, — были не такие, как мы. С первого взгляда ясно: жизнь ничего для них не пожалела, ну, почти ничего. Красивые, все у них есть, а главное — умеют прожить каждый отпущенный им час так, словно выжимают лимон — до последней капли. Наконец я разбудил ее. Взял легонько за руки, и она открыла глаза, которые тут же округлились. Она посмотрела на меня в изумлении, потом улыбнулась и спросила, который час… Огромный сияющий шар солнца уже заливал полнеба радостным светом, когда наконец подали последние стаканы виски с содовой. Потом ушли последние из приглашенных, и мы составили стулья ножками вверх на столы, чтобы облегчить работу уборщиц. Потом администратор собрал нас на кухне и поочередно выдал по две бумажки, в тысячу песет каждая. Когда очередь дошла до меня, он ухмыльнулся и сказал, что я имею право на большее вознаграждение и поэтому могу взять с собой четыре бутылки шампанского, которые так и остались нераспечатанными после банкета,
Но они сказали, что я срочно нужен и что администратор очень долго не решался вызвать меня, но положение безвыходное: банкет начинается в двадцать три ноль-ноль. Как только я получил свои деньги, тут же побежал домой. В это время на улицах почти не бывает народу, и город казался просторней, чем обычно. Прохожие только-только стали появляться, и у всех глаза осоловелые, веки будто налиты свинцом. Анжела меня спросила, не устал ли, и еще извинялась, что заснула. Мы долго целовались. Потом она расспрашивала меня о банкете, хотела знать все подробности. А мне так не хотелось об этом рассказывать, и я говорил, что она все прочтет в журналах — будут и подробности, и фотографии… Это была свадьба — дочка кого-то очень богатого выходила замуж за наследника знатного семейства из Андалусии, голодранца, но с дворянским титулом. А вот ее богатый папа, говорили официанты на кухне, начал с нуля, точь-в-точь как мой отец, или отец Анжелы, или как я сам, но этот пробился — благодаря успеху в делах и спекуляциях. Говорили еще, что никто, и он сам не знает точно, какое имеет состояние, и его вообще считают гением, потому что поди-ка наживи такие деньги; и теперь даже, говорят, его именем назвали одну улицу в городе. А я наконец снова обнимал Анжелу. Сейчас эта невероятная суматоха казалась такой далекой, как будто я все видел во сне или цветные фотографии сошли со страниц журналов, стали объемными и движутся у нас перед глазами, прямо здесь, над изголовьем кровати. Вот этой самой, новенькой и блестящей кровати, будто вчера с фабрики. Магазин предлагает их в рассрочку, но мы заплатили все разом и теперь еще не могли прийти в себя от радости. А я вот никогда не думал, что эти люди такие красивые. Кажется — просто другие люди, не как мы, высшая раса, из другого теста. Или, скажем, как в мясных лавках бывает говядина разного сорта. И одеты шикарно. А когда улыбаются, то видны зубы — белые-белые, ну, как перламутровые… А драгоценности на них — такие еще поискать! Кто-то говорил, что молодые были одеты очень просто в церкви во время венчания, а перед самым банкетом переоделись. В ресторан они к назначенному часу не приехали, гости извелись от нетерпения, а официанты клялись и божились (можно подумать — своими глазами видели), что молодые воспользовались случаем полежать в постели между делом. Но потом мы все же решили, что люди высшего сорта так, по-простому, себя не ведут, и вообще им не так уж хочется, как работягам… Говорят, венчались они в рубашках и джинсах, а вся церемония происходила в имении отца невесты, в горах, на фоне рощицы олив. А вечером в ресторане появились в полном блеске, чуть ли не с головы до ног в золоте. Анжела все удивлялась, когда я ей рассказывал об этом великолепии, и все спрашивала, а какие были туфли на той, а пояс на этой, а прическа, а косметика, а лак на ногтях… Но я этих мелочей не знал, и она начинала сердиться, потому что, говорит, если тебе посчастливилось это увидеть, то мог бы догадаться, что и мне захочется узнать, как оно было, а значит — должен был раскрыть глаза пошире и все примечать. Встали мы, когда уже было время обедать. Потом, ближе к вечеру, пошли, купили газеты — Анжеле хотелось знать, кто там был среди приглашенных. Я только и мог сказать, что некоторые пары в течение ночи потеряли друг друга, а потом все снова собрались, но пары составились уже по-другому. Это как в калейдоскопе: слегка его повернешь или потрясешь — и цветные стеклышки укладываются по-иному, возникает новый рисунок — всякие там красивые звезды, блестят, переливаются… Официанты тоже удивлялись, что никто не пошел спать со своей настоящей парой… В вечерних газетах репортаж кончался словами, что приглашенные вернулись в гостиницу с первыми лучами солнца и спокойно легли спать. А чтобы избежать нескромных вторжений всяких любопытствующих, каждый из гостей повесил на двери номера одну и ту же табличку: «Do not disturb!»[91]. Любопытные ведь всегда найдутся, назойливые как мухи — вьются кругом и не дают заниматься любовью. А этого так хочется, когда здорово выпьешь.