Рассказы. Эссе
Шрифт:
– А немножко помолчать не желаешь? – спрашивал он ее.
– Исключено – разве что мне заткнут рот.
Обычно Джону надоедало ее дожидаться, и он сам открывал корзинку с едой. Но вот наконец она выбиралась из карьера и усаживалась с ним рядом на вершине холма, до того усталая, что и есть не могла. И пока Флора раскладывала свои камешки и увлеченно их разглядывала, Джон уминал сандвичи – ржаной хлеб с швейцарским сыром или с арахисовым маслом и джемом. А потом они до вечера разговаривали – о литературе и о жизни, об искусстве и цивилизации. Оба страстно восхищались древней Грецией и современной Россией. Греция – прошлое человечества, Россия – его грядущее, говорила Флора, и Джон считал эту мысль блестящей; впрочем, в ней было что-то знакомое –
Жаркие их дискуссии не затихали до заката, но с наступлением сумерек оба почему-то начинали нервничать, чувствовали себя скованно, в разговоре возникали долгие паузы, и в это время они старались не глядеть друг на друга. Когда становилось совсем темно, Флора вдруг вскакивала, отряхивала халатик.
– Пожалуй, нам пора, – говорила она, и голос ее звучал уныло, безнадежно – словно вел человек долгий спор о чем-то очень важном, но так и не смог убедить своего собеседника. И, спускаясь за нею следом к подножью холма, где они оставляли старенький «родстер», Джон почему-то чувствовал себя несчастным. И было у него ощущение, будто что-то осталось недосказанным, недоделанным – странное чувство незавершенности…
Наступила последняя суббота перед концом весеннего семестра. Они решили на весь день поехать за город – готовиться к заключительному экзамену по французскому, которым занимались вместе. Флора приготовила сандвичи и фаршированные яйца. А Джон, не без опаски, прихватил бутылку красного, сунул ее потихоньку в карман на дверце машины, по и словом об этом не обмолвился, покуда они не поели, – он знал, что Флора выпивки не одобряет. Не по моральным соображениям, а просто потому, что считает всякую трату на спиртное бессмысленным расточительством. Не стала она пить и на этот раз.
– А ты пей, если хочешь, – добавила она с таким церемонным видом, что Джон расхохотался.
Они, как обычно, сидели над карьером, на заросшем травою холме – он назывался «Колени милой». Флора привалилась к большому белому валуну – ими был усеян весь холм, – а Джон растянулся у ее ног. В руках у Флоры была тетрадь с упражнениями, которые они сделали вместе, и она гоняла Джона по всему курсу. Бутылку он зажал между коленями и пил вино из крышечки термоса. Натянутость, возникшая было, когда Флора увидела бутылку, понемногу исчезла.
– Ты Вакх, – объявила она. – Как жаль, что мне некогда сплести тебе венок. Ты был бы такой симпатичный в венке из листьев!
– Ну, а ты будь нимфа, идет? – подхватил Джон. – Сбрось с себя все и будешь лесная нимфа! А я стану гоняться за тобою в березняке!
Мысль эта ужасно развеселила Джона, и он расхохотался. А Флора смутилась. Откашлявшись, заслонила лицо тетрадкой, но все равно, по низу шеи видно было, что она вся залилась краской. Джон осекся, ее смущение передалось ему. Ясно же, о чем она подумала. О том, что могло бы произойти между ними, поймай он ее в березняке, совершенно нагую…
Джон выпил еще. Ему вдруг стало так хорошо. Он сбросил куртку, расстегнул ворот рубашки, закатал рукава. Солнце слепило его, врывалось радужными вспышками под сощуренные веки, грело обнаженную шею и руки. Внутри тоже разливалось приятное тепло. Он вдруг словно впервые ощутил свое молодое тело: стал сгибать и разгибать ноги, подтягивать их к подбородку, потирать живот. Больше он не слушал Флору, гонявшую его по грамматике. Ей приходилось повторять каждый вопрос по два, а то и по три раза, прежде чем он улавливал, о чем идет речь.
В конце концов она возмутилась, отшвырнула тетрадь.
– Ты видно, перепил! – бросила она резко.
– Может быть. Ну и что?
Снова он мысленно отметил, что она нехороша собой. Особенно вот сейчас, когда брови у нее насуплены, глаза сощурены. Лицо неправильное, с выпирающими скулами. Несуразное в общем лицо. Вверху очень широкое, книзу сужается. Нос длинный, острый, глаза – в разноцветных крапинках, непомерно большие для такого худого лица, и всегда в них этот
Джон оглядел ее всю, с головы до ног. Самое привлекательное в ее внешности – кожа, такая нежная, гладкая, белая… На Флоре был черный свитер и юбка в черную и белую клетку, и, когда взгляд Джона упал ей на ноги, свежий ветерок вдруг взметнул юбку, заголив кусочек тела над чулком. Джон перекатился на живот и положил руки ей на бедра. Никогда он не позволял себе таких вольностей, но сейчас почему-то счел это совершенно естественным. Флора недоуменно отпрянула. А ему вдруг подумалось: то, что должно сейчас произойти между ними, и есть Самое Важное. Он схватил ее за плечи, хотел повалить на траву, но она бешено отбивалась. Ни один из них не проронил ни слова. Они просто сцепились, словно дикие звери: катались по траве, остервенело царапали друг друга. Флора полосовала ногтями его лицо, Джон – ее тело. И эта отчаянная схватка была для них чем-то неизбежным, словно оба с самого начала знали, что им от нее не уйти. Ни у Флоры, ни у Джона не вырвалось ни единого звука, покуда, вконец обессиленные, они не вытянулись на траве, тяжело дыша и глядя в медленно темнеющее небо.
Все лицо у Джона было исцарапано, местами до крови. Флора, прижав руки к животу, застонала от боли. Он толкнул ее коленом, чтобы заставить замолчать.
– Да ведь все уже, – выговорил он наконец. – Я тебя больше пальцем не трону.
Но она стонала не умолкая.
Солнце зашло, сгустились сумерки. По западному краю неба огромным кровоподтеком растеклось багрово-красное пятно.
Поднявшись с земли, Джон молча глядел на отблески воспаленного заката. Слева был университетский городок, и сквозь облака его листвы проступали огоньки – это искрился оживлением весенний субботний вечер. Вот-вот повсюду начнутся веселые вечеринки и танцы. Девушки в ярких, словно сотканных из цветов платьях, будут кружить по сверкающим полам танцевальных залов, за призрачными, в белых соцветьях кустами таволги будут шептаться и пересмеиваться парочки. Извечный и столь обычный праздник юности. А вот он и эта девушка ищут чего-то другого. Но чего же? Неустанно будут они возобновлять этот поиск неведомого – чего-то такого, что выходило бы за рамки обыденщины, до конца дней обречены они рыться в хаотическом нагромождении житейского хлама, пытаясь найти в нем то утраченное, единственно прекрасное, что и есть Самое Важное. И, быть может, всякий раз будет с ними повторяться сегодняшнее – неистовство и уродство желания, оборачивающегося слепой яростью…
И он подумал вслух:
– Ничего у нас нет, только сами себя дурачим.
Оторвавшись от созерцания смутной, дразнящей красоты вечернего городка, он глянул на распростертую у его ног Флору. Глаза ее были зажмурены, она часто и трудно дышала. Потное, перемазанное травою лицо ее казалось безобразным. В ней же нет ни малейшей женственности! И как он раньше не понял, что она – бесполая? Ведь в этом вся ее сущность. Ей нет места в этом мире, нет у нее ни пола, ни дома, ни норы, ни пристанища, где она могла бы укрыться и обрести покой – беглянка, которой некуда бежать. Другие на ее месте сумели бы как-нибудь приспособиться. Выбрать лучшее из того, что есть под рукой, – пусть это и совсем не то, что им нужно. Но только не Флора: приспособленчество любого рода – не для нее. В этой неумелости, неприспособленности – вся ее душевная чистота, А стало быть…