Рассказы. Митря Кокор. Восстание
Шрифт:
Филип, которого энергия жены ободрила, пробормотал:
— Испортился народ, до того озлобился, что хуже некуда…
Словно вспомнив что-то, Никулина через минуту озабоченно воскликнула:
— Что это стряслось с Антонелом, уж давно ушел в корчму за керосином и все не возвращается…
— Ты, баба, молчи! Слышишь? Молчи, не то так двину, что век не забудешь, ни в жисть не посмеешь больше учить меня, что и как! — яростно орал со двора Игнат Черчел на жену, которая, стоя в сенях, не переставала пилить его:
— Тебе-то легко ругаться, коли весь день шастаешь по деревне,
Игнат понимал, что жена права, и потому еще пуще злился. От нечего делать он принялся чинить плетень и теперь яростно что-то стругал и приколачивал. На мгновение он остановился, всадив топор в колоду.
— Ты что ж, баба, по-хорошему не понимаешь?.. Чего ты от меня хочешь? Чтобы я повесился? Ладно, повешусь, тебе на радость… Нет у тебя никакого терпения, как у других людей, только и знаешь, что лаешься: гав-гав-гав, будто собака какая, а не человек! Сама видишь, что мы как рыба об лед бьемся, должен же господь бог нам помочь!
Женщина продолжала ворчать в сенях. Ее плаксивый голос выводил Игната из себя. Рядом с ним мирно грелась на солнце голодная, тощая собака. Игнат посмотрел на нее, и им овладело слепое бешенство, словно своей спокойной позой она бросала ему вызов. Изо всех сил пнув собаку ногой, он отшвырнул ее на несколько шагов:
— Убирайся к черту, не путайся под ногами!
Собака жалобно и протяжно заскулила, и от ее визга Игнату будто полегчало. Он снова взялся за работу, бормоча в сердцах:
— Провались оно все в тартарары!
— Алле!.. Алле!.. Да, да, здесь жандармский участок Амара!.. У телефона начальник участка унтер-офицер Боянджиу!.. Что?.. Это ты, Попеску? Ну, быть тебе богатым, не узнал твоего голоса… У нас все тихо, спокойно. А как у вас, в Извору? Тоже тихо?.. Что ты говоришь? Подожгли усадьбу? Где? В Добрешти? А, в Телеормане… Ну, это далеко, в самой глубине уезда. Но все равно плохо. А жандармы что сделали?.. Ага, там, значит, не было жандармов… Вот потому-то и подожгли, а то бы… Да, Попеску, говори, говори, я тебя слушаю!.. Стало быть, господин префект и господин капитан были в Извору и уехали час назад!.. Хорошо!.. Я знаю, что они должны к нам приехать, и жду их, но спасибо, что ты мне сказал… Значит, сюда они пожалуют после полудня?.. Ладно, ладно, прекрасно! Я тебе сразу скажу, если здесь что случится. А ты тоже звони мне. Вот так, Попеску!.. Будь здоров, желаю удачи! Как поживает госпожа Попеску, у нее все в порядке?.. У моей Дидины тоже все хорошо. Спасибо! И ты тоже передай от нас привет…
Разговаривая по телефону, Боянджиу раздраженно отмахивался от жены, знаками прося ее помолчать, пока он не закончит. Повесив наконец трубку, он окрысился:
— Ну, чего тебе надо, матушка?.. Оставь ты меня в покое, у меня работы по горло…
Госпожа Боянджиу регулярно читала «Универсул», и ее приводили в ужас сообщения о нарастающих крестьянских беспорядках, затмевавшие убийства и происшествия, которые обычно интересовали ее в газете. Прочитав, что все бегут и укрываются в городах, она последние два дня непрерывно приставала к мужу с вопросом — как ей быть, почему он оставляет ее здесь, на растерзание
— Так что же ты решил насчет меня, Сильвестру? Держишь меня здесь, чтобы…
— Да не выводи ты меня из себя, Дидина! — заорал унтер, воспользовавшись тем, что они остались одни. — Ты что, не слыхала своими ушами, что сюда прибывают префект и командир нашей роты?
— Слыхала, но…
— Ну, раз так, то отстань! Я сожгу твою газетенку, будь она трижды проклята!.. Не могу спокойно работать из-за твоего хныканья! Одно заладила: «Убьют меня мужики, убьют!» — точно взбесилась! Если и убьют, то вместе со мной, потому-то я и взял тебя в жены, произвел в военные дамы!
Дидина вышла в слезах:
— Ох, покарай тебя господь за то, что ты издеваешься над моими страданиями! Будь оно все проклято!..
— Ой, боже ты мой, боже, Мелинте, как страшно я мучаюсь, и никак смерть за мной не приходит, чтобы всех нас спасти! Ведь с самой осени хвораю и маюсь, слезно бога молю пожалеть моих несчастных детишек, а то сердце на куски разрывается, как гляну, до чего они несчастные: голые, голодные… Ой, нет моей мочи больше, задыхаюсь я… Вот и руки уж похолодели!.. Ой, святая богородица!
В лачуге было душно, не продохнуть, стоял тяжелый запах пота, больная непрерывно стонала. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь грязные оконца. В печи, в густых клубах дыма, шипело сырое полено. Двухлетний малыш, пристроившись возле ножки кровати, на влажном земляном полу, что-то весело лепетал, играя с пестрым котенком.
Мелинте Херувиму стоял около деревянной лавки, сложив на груди руки, чуть вытянув вперед шею, и с горькой жалостью смотрел на больную жену. На его иссохших, пожелтевших щеках перекатывались желваки всякий раз, когда от голода у него бурчало в животе, и он пугался, как бы это не услышала жена. Спустя некоторое время он спросил:
— Очень больно?
Лицо женщины чуть просветлело, будто голос мужа облегчил ей страдания, и она ответила, силясь улыбнуться:
— Не болит, только вот… Ой-ой, господи! — застонала она, извиваясь, как раздавленный червяк.
Через несколько секунд в дверь влетела раскрасневшаяся девочка лет пяти. Прямо с порога она принялась что-то сердито доказывать:
— Папка, Пэвэлук мне сказал… а я сказала… а он сказал…
— Иди, Ленуца, во двор, поиграй с ребятами, мамка твоя больна…
Девочка даже не дослушала и выскочила, вполне удовлетворенная. В сенях она закричала, да так, что каждое ее слово было отчетливо слышно в комнате:
— Пэвэлук, папка сказал…
Леонте Бумбу забежал домой, чтобы наспех рассказать жене о том, что он узнал от каких-то людей, которые проезжали в телеге, направляясь в Мозэчень: они будто бы повстречали в Телеорманском уезде толпы мужиков, которые ходят из деревни в деревню, выгоняют помещиков, забирают их поместья и сжигают усадьбы, чтобы хозяева не могли вернуться обратно…