Рассказы. Прощай, оружие! Пятая колонна. Старик и море
Шрифт:
— Мне чудесно. Но я все боюсь, может быть, теперь, когда я такая, тебе скучно со мной?
— Ох, Кэт! Ты даже не представляешь себе, как сильно я тебя люблю.
— Даже теперь?
— И теперь и всегда. И я вполне счастлив. Разве нам не хорошо тут?
— Очень хорошо, но мне все кажется, что ты какой-то неспокойный.
— Нет. Я иногда вспоминаю фронт и разных людей, но это не тревожит меня. Я ни о чем долго не думаю.
— Кого ты вспоминаешь?
— Ринальди, и священника, и еще всяких людей. Но долго я о них не думаю.
— О чем ты сейчас думаешь?
— Ни о чем.
— Нет, ты думал о чем-то. Скажи.
— Я думал, правда ли, что у Ринальди сифилис.
— И все?
— Да.
— А у него сифилис?
— Не знаю.
— Я рада, что у тебя нет. У тебя ничего такого не было?
— У меня был триппер.
— Я не хочу об этом слышать. Тебе очень больно было, милый?
— Очень.
— Я б хотела, чтоб у меня тоже был.
— Не выдумывай.
— Нет, правда. Я б хотела, чтобы у меня все было, как у тебя. Я б хотела знать всех женщин, которых ты знал, чтоб потом высмеивать их перед тобой.
— Вот это красиво.
— А что у тебя был триппер, красиво?
— Нет. Смотри, как снег идет.
— Я лучше буду смотреть на тебя. Милый, что, если б ты отпустил волосы?
— То есть как?
— Ну, немножко подлиннее.
— Они и так длинные.
— Нет, отпусти их немного длиннее, а я остригусь, и мы будем совсем одинаковые, только один светлый, а другой темный.
— Я не хочу, чтоб ты остриглась.
— А это, может быть, забавно. Мне надоели волосы. Ночью в постели они ужасно мешают.
— Мне нравится так.
— А с короткими бы тебе не понравилось?
— Может быть. Мне нравится, как сейчас.
— Может быть, с короткими лучше. И мы были бы оба одинаковые. Милый, я так тебя люблю, что хочу быть тобой.
— Это так и есть. Мы с тобой одно.
— Я знаю. По ночам.
— Ночью все замечательно.
— Я хочу, чтоб совсем нельзя было разобрать, где ты, а где я. Я не хочу, чтоб ты уезжал. Я это нарочно сказала. Если тебе хочется, уезжай. Но только возвращайся скорее. Милый, ведь я же вообще не живу, когда я не с тобой.
— Я никогда не уеду, — сказал я. — я ни на что не гожусь, когда тебя нет. У меня нет никакой жизни.
— Я хочу, чтобы у тебя была жизнь. Я хочу, чтобы у тебя была очень хорошая жизнь. Но это будет наша общая жизнь, правда?
— Ну как, перестать мне отпускать бороду или пусть растет?
— Пусть растет. Отпускай. Это так интересно. Может быть, она вырастет к Новому году.
— Хочешь, сыграем в шахматы?
— Лучше в другую игру.
— Нет. Давай в шахматы.
— А потом в другую?
— Да.
— Ну, хорошо.
Я достал шахматную доску и расставил фигуры. За окном по-прежнему валил снег.
Как-то раз я среди ночи проснулся и почувствовал, что Кэтрин тоже не спит. Луна светила в окно, и на постель падали тени от оконного переплета.
—
— Нет. А ты не можешь заснуть?
— Я только что проснулась и думаю о том, какая я была сумасшедшая, когда мы встретились. Помнишь?
— Ты была чуть-чуть сумасшедшая.
— Теперь со мной никогда такого не бывает. Теперь у меня все замечательно. Ты так чудно говоришь это слово. Скажи «замечательно».
— Замечательно.
— Ты милый. И я теперь уже не сумасшедшая. Я только очень, очень, очень счастлива.
— Ну спи, — сказал я.
— Ладно. Давай заснем оба сразу.
— Ладно.
Но мы не заснули сразу. Я еще довольно долго лежал, думая о разных вещах и глядя на спящую Кэтрин и на лунные блики у нее на лице. Потом я тоже заснул.
К середине января я уже отрастил бороду, и установились наконец по-зимнему холодные, яркие дни и холодные, суровые ночи. Снова можно было ходить по дорогам. Снег стал твердый и гладкий, укатанный полозьями саней и бревнами, которые волокли с горы вниз. Снег лежал повсюду кругом, почти до самого Монтре. Горы по ту сторону озера были совсем белые, и долина Роны скрылась под снегом. Мы совершали длинные прогулки по другому склону горы до Бэн-де-л'Альяз. Кэтрин надевала подбитые гвоздями башмаки и плащ и брала с собой палку с острым стальным наконечником. Под плащом ее полнота не была заметна, и мы шли не слишком быстро, и останавливались, и садились отдыхать на бревнах у дороги, когда она уставала.
В Бэн-де-л'Альяз был кабачок под деревьями, куда заходили выпить лесорубы, и мы сидели там, греясь у печки, и пили горячее красное вино с пряностями и лимоном. Его называют Gluhwein, и это прекрасная вещь, когда нужно согреться или выпить за чье-нибудь здоровье. В кабачке было темно и дымно, и потом, когда мы выходили, холодный воздух обжигал легкие и кончик носа при дыхании немел. Мы оглядывались на кабачок, где во всех окнах горел свет, и у входа лошади лесорубов били копытами, чтоб согреться, и мотали головой. Волоски на их мордах были покрыты инеем, и пар от их дыхания застывал в воздухе. На обратном пути дорога была гладкая и скользкая, и лед был оранжевый от лошадиной мочи до самого поворота, где тропа, по которой волокли бревна, уходила в сторону. Дальше дорога была покрыта плотно укатанным снегом и вела через лес, и два раза, возвращаясь вечером домой, мы видели лисицу.
Это был славный край, и когда мы выходили гулять, нам всегда было очень весело.
— У тебя замечательная борода, — сказала Кэтрин. — Совсем как у лесорубов. Ты видел того, в золотых сережках?
— Это охотник на горных козлов, — сказал я. — Они носят серьги, потому что это будто бы обостряет слух.
— Неужели? Вряд ли это так. По-моему, они носят их, чтоб всякий знал, что они охотники на горных козлов. А здесь водятся горные козлы?
— Да, за Дан-де-Жаман.