Рассказы
Шрифт:
На земле черным-черно, лишь слюдяно посверкивает прихваченная ночным заморозком лужа возле рукомойника.
Странный, как будто поднявшийся из недр земли холод полоснул под самое сердце. Казалось, горы, истомленные собственной ненужной тяжестью и многолетьем, исторгли из себя этот мертвенно усталый ледяной вздох. И так тоскливо и одиноко стало мне вдруг, что, поспешно погасив папиросу, я вернулся в дом.
Катя работала при свече. Она что-то вписывала в черную клеенчатую тетрадь, близоруко пригнув голову к столу.
Я пожелал ей спокойной ночи.
— Спокойной
Я тихо прошел в чуланчик, улегся на кошмы и попытался заснуть. Где-то рядом за стеной курица Тата разговаривала с поросенком Кузей. Вначале беседа шла мирно и кротко, затем они поссорились, и Кузя яростно обхрюкал Тату. Некоторое время курица взволнованно бегала по закутку, стуча лапами; затем все звуки исчезли, я заснул.
Но, привыкнув за последние недели к ночевкам на открытом воздухе, я и сквозь сон чувствовал давящую тесноту чулана. Я ворочался, то натягивал, то сбрасывал одеяло и, наконец, проснулся.
Было довольно светло, и в первые секунды я не мог сообразить, откуда льется этот неяркий, колеблющийся свет. Приподнявшись на локте, я увидел, что в комнате на столе горит свечной огарок, загороженный книгой. Над столом склонилась Катя. Она плакала. Плакала так, как плачут дети: головой, плечами, руками. Своим прерывистым дыханием она колебала пламя свечи, по стенам то и дело проносились рваные черные тени; казалось, что комната вращается вокруг Кати.
Мне было так неожиданно и странно видеть Катю плачущей, что я растерялся, не зная, что говорить, делать. А затем я увидел близ ее локтя клочки знакомого розового конверта и понял, что мне нечего ни делать, ни говорить.
«Вот только когда начинается для нее одиночество», — подумал я и осторожно натянул одеяло на голову.
Утром нас ожидал на столе завтрак, но самой хозяйки не было в доме. Верно, она ушла на участок.
— Значит, мы не увидим Екатерину Алексеевну, — покорно вздохнул Хвощ и принялся за еду.
Борисенков был менее сдержан в своем огорчении.
— Безобразие! — ворчал он, сердито отщипывая кусочки хлеба. — Неужели нельзя было разбудить? — Он отрезал огромный ломоть, намазал его маслом и закричал: — Степка, Степа, поди сюда, подлец!
Но щенок не отзывался. Верно, и он ушел со своей хозяйкой. Тщетно звал Борисенков Кузю и Тату. Из всех обитателей дома оставалась лишь одна вечно спящая Леда.
И все же, когда мы уже собирались тронуться в путь, Катя пришла нас проводить. В руках она принесла десятка два довольно жалких, кривых огурчиков с бородавчатой кожей.
— На дорожку, — сказала Катя.
На плечах у нее старенький ватник, на ногах кирзовые сапоги, голова обмотана платком, но даже в этой скромной рабочей одежде Катя кажется нарядной — так горят ее накаленные утренним подморозком щеки.
И все же сегодня она совсем другая,
— Что с вами, Катюша? — участливо спросил Борисенков. — Вы нездоровы?
— Нет, что вы!.. — Слабая, далекая улыбка тронула Катины губы, и я почувствовал, что она пытается растянуть эту жалкую улыбку, прикрыться ею. И Кате это почти удается, улыбка становится большой, настоящей, если б не глаза: с ними ничего не поделаешь.
Начинается прощание. И какими же бедными кажутся мне обычные слова расставания!
«Неужели мы так и уйдем? Мои товарищи ничего не знают, но ведь я-то знаю! Пусть я не могу ей помочь, ей никто не может помочь. Но как же так — знать о беде человека и молча пройти мимо?..»
— Счастливого пути!..
— Счастливо оставаться!..
И Борисенков с Хвощом, стараясь держаться особенно молодцевато, шагают прочь от станции.
Лямки моего рюкзака никак не затягиваются, они словно нарочно задерживают меня тут. Катя стоит рядом.
— Вы простите меня, Катя… Я знаю, что не имею права… Я вас очень уважаю, но если б я… если б вы могли…
— О чем это вы? — сказала она холодно, и я почувствовал, что она вся подобралась, сжалась, готовая к отпору.
— Мне не спалось сегодня ночью…
— Это с непривычки, — прервала она с короткой, недоброй усмешкой. — Я спала как убитая.
— Простите, — пробормотал я и нагнулся за мешком. Мне было тяжело и чего-то стыдно.
— Нет, постойте, — вдруг сказала Катя. — Раз уж вы знаете… Я не хочу, чтоб вы считали меня дурой-девчонкой, у которой глаза на мокром месте. Здесь все гораздо серьезней и печальней. — Она провела рукой по лицу, будто сняла невидимую паутину. — Этот парень, который ушел… бежал со станции — вы слышали о нем?
— Слышал… да, — ответил я удивленно.
— Мы вместе учились в институте. Легкомысленный, слабый, он не уважал ни своих способностей, ни своей профессии. Я добилась, чтоб его назначили сюда. Мне казалось — здесь он станет другим. Но ему было скучно. Скучно без людей, без шума, без города. И он ушел. Тайком… Мне удалось узнать, где он находится. Я написала ему, чтоб он вернулся, что я все улажу. Он не ответил. Я снова написала. Написала, что все прощаю, что верю в него. И вот дождалась ответа. Он не придет, он отказывается… Отказывается от всего, понимаете — от всего!.. — Она задохнулась, проглотила воздух звучно, словно глоток воды.
— Ну что вы, Катя, не надо! Есть из-за чего убиваться! Из-за этого… человечишки!
Катя устало посмотрела на меня:
— Так ведь я же его люблю…
Тропа петляла среди дикого нагромождения скал, и площадка станции то исчезала, то появлялась вновь, порой в отдалении, порой до странности близко, как будто тропа возвращалась вспять и вдруг оказалась где-то совсем далеко внизу — крошечный, оттененный зеленью пятачок среди мертвого серого камня. Сейчас она совсем скроется из глаз. Я остановился и достал полевой бинокль.