Рассказы
Шрифт:
XI.
Старозаводская jeuneusse doree в полном своем составе находилась в буфете, где происходили оживленные разговоры, сопровождаемые самыми обильными возлияниями. Кроме Пальцева, Заверткина, Димитраки, "Министра" и земскаго доктора тут присутствовал и сам Печенкин, сопровождаемый, как адютантами, бывшим исправником Хряпиным и своим поверенным. Средняго роста, приземистый и широкоплечий, с толстою головой и опухшим красным лицом, на котором резко выделялись, хитрые маленькие глазки и седая борода, Печенкин был коренным типом русскаго обстоятельнаго купечества с сильной азиатскою закваской. Хряпин -- очень высокий и когда-то очень красивый человек, с большой кудрявой головой, могучею грудью и тяжелою рукой, от которой, как говорила молва, много пошло туда, где нет ни печалей, ни воздыханий. Около стола, за которым сидел Печенкин, собралась почти вся публика, слушавшая что-то, что разсказывал сам старик, распивая и угощая всех шампанским. -- На той неделе поехали мы с "Мамочкой" в Загорск,-- разсказывал старик, кивая головой на Хряпина, котораго он почему-то называл "Мамочкой".-- Город большой, мы и загуляли, а вечером -- в трактир "Плевну". Ну, там арфянки, всякое прочее. Спели нам, поужинали, побезобразничали, а все скучно... Я и говорю: "Мамочка, скучно... Устрой, говорю, "Maмочка", какое-нибудь безобразие". А он молчит, а потом как сгребет салфетку да об пол всю эту музыку, арфянки бежать, а "Мамочка" поймал хозяина "Плевны", завязал его в салфетку да под стол и затолкал. Арфянки визжат, хозяин под столом орет караул, а мы с "Мамочкой" давай Бог ноги... О-о-хо-хо, согрешили мы, грешные! "Мамочка" сидел как ни в чем ни бывало, jeuneusse doree хохотала до слез, а подгулявший Заверткин от восторга даже полез целоваться с "Мамочкой". Появившийся Праведный привалил, конечно, прямо к буфету, где около этого столичнаго светила сейчас же собрался кружок, ожидавший тех удивительных анекдотов, которые умел разсказывать только один Праведный. Оставленный всеми, Печенкин вылил две оставшихся бутылки вина на салфетку и побрел в сопровождении своих адютантов в общую залу, где происходили танцы. Заверткин заглядывал прямо в рот своему идолу и глупо хохотал, как человек, которому щекотит подошвы; Пальцев поместился рядом с Праведным и, подмигивая одним глазом, говорил: -- А ведь, ангел мой, отлично вам живется на свете: сколько одного вина, ангел мой, выпьете. Вот про нас одних разговоров сколько: становой, говорят, чорту брат, и еще прибавят, ангел мой, такое что-нибудь, что хоть сквозь землю провалиться... Всякий на тебя пальцем указывает: становой с живого и мертваго дерет!... -- Ну, и у нас это бывает,-- хладнокровно отвечал Праведный, выпивая свою вечернюю порцию водки.-- Желал бы я вас поставить на мое место... Мне недавно, например, пришлось защищать одного субекта, который обвинялся в убийстве. Дело в том, что двое крестьян убили третьяго, который умер дома от пролома головы, и мне нужно было доказать только то, что мой доверитель в момент убийства находился на другом конце деревни, чем убитый... В этот момент со стороны танцевальной залы, послышался какой-то шум, крик и визг; все бросились из буфета. -- Ах, это опять Печенкин бушует, ангел мой!-- озабоченно говорил Пальцев, направляясь на шум вместе с другими. Скоро вся публика собралась в общей зале, где кучка дам боязливо столпилась в одном углу, а мужчины стеной окружили небольшую деревянную эстраду, на которой помещался оркестр. -- Руськую!.. Я говорю: руськую!-- кричал Печенкин, стуча кулаком по столу.-- Всех вас, христопродавцев-жидов, одним узлом завяжу... Руськую!... -- Нельзя-с, мы играем по росписанию-с,-- вежливо отвечал жидок-капельмейстер. -- Ах, ангел мой, так нельзя! Нельзя, ангел мой,-- кричал Пальцев, продираясь сквозь толпу к Печенкину.-- Здесь -- общественное место, ангел мой, дамы... -- А мне наплевать на ваших дам!-- кричал старик.-- Я весь бал за себя переведу... Сколько стоит все: получай и гуляй в мою голову вся почтенная публика. Руськую!... Пальцев немного пошептался с распорядителем и махнул музыкантам рукой; музыка грянула "Камаринскую", публика разступилась, и неистовый старик начал откалывать свою "руськую", так что седые волосы развевались на его голове да летели по воздуху длинныя нолы сюртука. Окончив пляску, Печенкин побрел опять в буфет. "Мамочка", как ручной медведь, лениво поплелся за стариком, покачиваясь на каблуках и расправляя свои могучия плечи. Публика, кажется, привыкла к подобным сценам, потому что сейчас же музыка заиграла прерванную кадриль и дамы принялись дотанцевывать четвертую фигуру. Димитраки танцевал с женой Заверткина и по его наглой, улыбавшейся физиономии было видно, что он говорил своей даме какия-нибудь пошлости. Я долго наблюдал эту странную, полуазиятскую публику, стараясь разгадать, какое удовольствие могли находить дамы и кавалеры в этой безтолковой толкотне. Я хотел отправиться в свой номер, как в углу одной комнаты заметил Евмению, которая сидела в каком-то полузабытьи и не слыхала, кажется, ничего, что происходило вокруг нея. Я назвал ее по имени. -- Ах, это вы!... Как вы испугали меня,-- заговорила девушка, точно обрадовавшись моему появлению.-- Что вы стоите? Садитесь... Вы, вероятно, удивились, что я могу задумываться, да? Евмения улыбнулась печальной, больной улыбкой, и мне показалось, что на ея больших глазах блеснули слезы. -- Вы слышали, как бушевал Печенкин? -- Когда? -- Да вот сейчас только. -- Ах, да... Нет, я не слыхала, но ведь это слишком обыкновенная история и нас этим не удивишь,-- усталым голосом говорила Евмения, нервно ощипывая какую-то ленточку на своем платье.-- Ведь это же скучно, наконец... Скучно, скучно, скучно!... Иногда думаешь про себя,-- продолжала Евмения, опустив глаза,-- стоит ли жить на свете... Ведь все равно, как в берлоге живешь!... Вот бы на сцену поступить... Девушка искоса взглянула на меня и продолжала уже взволнованным голосом: -- Можно бы полжизни отдать, чтобы другую половину прожить по-человечески... А как взглянешь на себя в зеркало, будто холодной водой и обольет: и мала, и суха, и безобразна... Такое отчаяние нападает, что не глядел бы на свет! Ах, еслибы мне рост,-- понимаете, всего бы несколько вершков прибавить росту,-- прямо бы на сцену поступила... Когда я бываю в театре, со мной просто дурно делается. И, ведь, чувствую, что сыграла бы, очень хорошо сыграла, особенно в драме,-- знаете... в "Грозе" Островскаго ту сцену, где Катерина мечтает и, потом, когда она начинает сходить с ума. Вот что я сыграла-бы, еслибы не проклятый мой рост! Я, как умел, разуверял Евмению, что недостаток роста на сцене делается незаметным, благодаря длинным шлейфам и большим каблукам, но что для сцены нужно очень серьезное образование и специальная подготовка, которой не достает даже лучшим русским актрисам. -- Да разве можно сделать из меня какой угодно подготовкой купчиху Катерину, бабу -- кровь с молоком?-- говорила Евмения, с презрением оглядывая себя. -- Ведь есть роли и кроме Катерины... -- Да, да... И вы думаете, что найдутся такия роли для меня? Евмения не слушала меня. Она думала о чем-то другом и, по своему обыкновению, неожиданно захохотала. -- Вот, я думаю, вы потешаетесь-то надо мной,-- говорила девушка, ломая пальцы:-- ведь прямая провинциальная дура, а еще захотела на сцену... Ха-ха-ха!... Дочь Калина Калиныча и -- на сцене: ведь это так же невозможно, как жареный лед, да?... Вы смеетесь надо мной, как над сумасшедшей, но я, ведь, нисколько не обижаюсь этим: по Савве и слава... У нас в Старом заводе бывают иногда любительские спектакли,-- немного успокоившись, разсказывала Евмения..-- Только они без скандала никогда не
XII.
Осенью я уехал в Петербург, где разныя неотложныя дела задержали меня года на два. Однажды, во время зимняго сезона, мне случилось быть на любительском спектакле в клубе художников. Бывая в театре, особенно на любительских спектаклях, я никогда не покупаю афиши и совсем не справляюсь ни о названии пьесы, ни о фамилиях актеров, дабы не испортить впечатления разными ожиданиями и предвкушениями. Я выбираю какой-нибудь дальний уголок и стараюсь представить себе, что передо мной проходят не герои и героини известной пьесы, не известные актеры и актрисы, а развертывается страница за страницей сама жизнь, какой создала ее мать-природа, время и обстоятельства. Если эта иллюзия удается, я совершенно неподвижно просиживаю всю пьесу и ухожу домой в отличном расположении духа, унося в голове большой запас сцен и характеров, наталкивающих мысль на множество новых вопросов и освежающих ее приливом новых сил. На этот раз публики было не много; когда занавес поднялся, сцена представляла небольшую, бедно-меблированную, комнату, в которой сидел седой старик, нетерпеливо поглядывавший в окно, ожидая возвращения дочери с уроков. От нечего делать, старик мечтал вслух, и в этих старческих мечтах автор вложил живую сердечную нотку, которая невольно подкупала в пользу этого размечтавшагося старика, переносила на его точку зрения и заставляла вместе с ним терпеливо поджидать возвращение дочери. Но вот знакомый стук в двери, старик с радостным лицом бросается на встречу своей любимице, которая издали кричит ему веселым молодым голосом, что она хочет есть, как волк. Дверь растворяется, в комнату вбегает девушка бедно, но прилично одетая, и звонко целует отца. Когда старик уходит в другую комнату, девушка в каком-то изнеможении начинает говорить, и совсем другим голосом, жалуясь на свою неблагодарную деятельность, усталость и скуку. Я сразу узнал в этой девушке Евмению Грехову, которая сильно изменилась в эти два года, но в ней еще осталась та же страстная порывистость, беззаботный смех и быстрые переходы от безумной веселости к печальным мыслям. Это был тот самый голос, который распевал в избушке Калина Калиныча балладу Гёте. Вся прелесть пьесы для меня пропала, и мне осталось только заняться наблюдениями тех перемен, которыя произошли в моей случайной знакомой за эти два года. А перемены в ней были громадны: Евмения, кажется, в совершенстве постигла науку, как держать себя, с тем инстинктом женщины, который дает ей какое-то особенное чутье понимать мельчайшия детали новой обстановки и применяться к ним с замечательною быстротой. В смелых жестах и развязных движениях Евмении виделось слишком много заимствованнаго из театров Буфф и Михайловскаго. Она успела перенять у французских актрис все то, чему никогда не научилась бы в Старом заводе. Евмения теперь в совершенстве владела длинным шлейфом и довольно ловко при поворотах откидывала шумевшия юбки ногой. Увы, это были настоящия накрахмаленныя юбки, которыя Евмения так недавно отрицала с таким самоотвержением и которыя теперь служили для нея необходимым дополнением. Вообще, вся фигура Евмении под руками ловких модисток сильно изменилась и сделалась выше и полнее. После перваго действия послышались аплодисменты,-- живая игра Евмении подогрела даже сонную петербургскую публику. Первым действием успех был обезпечен, а по окончании спектакля публика дружно вызывала Евмению несколько раз и в заключение поднесла ей букет. Я видел, с каким сияющим лицом схватила она этот букет, может-быть еще первую свою награду на сцене. -- У ней есть огонек,-- говорил за мной какой-то басистый голос.-- Правда, что она еще очень молода и непривыкла к сцене, но главное -- огонек... У ней есть эта артистическая жилка, есть кровь!... Немного побольше опытности -- и она может пойти далеко. Главное -- огонек, все дело в огоньке! Я оглянулся и сразу узнал г. Праведнаго, который беседовал с своим соседом; знаменитый адвокат сильно обрюзг и осунулся, а в волосах на голове утке слегка серебрилась седина. Праведный несколько раз принимался аплодировать и покровительственно улыбался, когда Евмения появлялась на аван-сцене и начинала бойко раскланиваться с публикой. Не оставалось больше сомнения, что Евмения добилась полнаго успеха, и я нарочно остался в клубе после спектакля, чтобы хоть издали взглянуть на ту метаморфозу, которая произошла в дочери Калина Калиныча. Шаг сделан громадный, и теперь уже он был освещен лучами перваго успеха, поэтому мне вдвойне было интересно взглянуть на Евмению, какой она явится не на сцене, а среди публики. Заняв столик в одной из боковых комнат, я терпеливо ждал появления Евмении; она скоро появилась под руку с каким-то белокурым офицером, одетая по последней моде, со спутанными ногами, волочившимся длинным трэном и гордо откинутой назад белокурой головкой. Кто бы мог подумать, что эта изящно одетая актриса, державшая себя так просто и естественно, точно она выросла в этой сфере,-- кто бы мог подумать, что это дочь Калины Калиныча, еще так недавно считавшая верхом блаженства носить стриженые волосы и украшать свой нос пенснэ. Евмения несколько раз прошла мимо меня, кокетливо обмахиваясь веером и делая глазки своему кавалеру. Проходя мимо меня еще раз и мельком взглянув в мою сторону, Евмения быстро выпростала руку от своего кавалера и, шелестя платьем, нерешительно подошла к моему столику. -- Если не ошибаюсь...-- заговорила она, прищуривая глаза. Мне только оставалось подтвердить основательность ея догадки и удостоверить свою личность. Евмения без церемонии поместилась за мой столик, совсем позабыв кавалера и свои светския манеры. -- Давно ли вы здесь?-- спрашивала Евмения, останавливая на моем лице свои серые глаза. Я в коротких словах разсказал ей незамысловатую историю моего пребывания в Петербурге, и Евмения, предупреждая мой вопрос, заговорила: -- Как же это мы с вами не встречались до сих пор? Это просто удивительно, потому что я, кажется, перебывала по сту раз везде, где только можно быть женщине. А помните Старый завод? Ха-ха-ха!... Вот бы удивились все, еслиб увидели меня здесь... Воображаю себе, какую бы рожу скроил наш Митрошка!... Помните "Министра"?... Посмотрела бы я, как хлеб за брюхом не ходит... Вот где дурак-то! Евмения научилась даже картавить и с особенным шиком произносила букву р. Она очень скоро и очень остроумно разсказала историю своего пребывания в Петербурге, куда приехала с тою целью, чтобы поступить на женские курсы при университете и, действительно, поступила, но скоро раздумала и ученую карьеру променяла на сцену. -- Меня удерживало только одно,-- опуская глаза, говорила тихо Евмения.-- Самая профессия актрисы не пользуется особенным уважением. Знаете, все смотрят как на женщину, которую можно купить... Мне оставалось сказать Евмении о ея сегоднешнем успехе, но на мои слова она печально улыбнулась и проговорила: -- Да, да... А вы, я думаю, хорошо подумали обо мне, встретив меня в этой компании?-- Евмения показала головой в сторону наблюдавшаго нас издали офицера.-- Вот дурак-то где!... И, ведь, главное, уверен, свинья этакая, что за хороший ужин и сто-рублевую бумажку все на свете можно купить... Идиот!... -- Однако, он может обидеться на вас, что заставляете его ждать,-- проговорил я. -- Обидеться?... Да разве эти свиньи могут на что-нибудь обижаться?... Они созданы с специальною целью платить за шампанское, которое мы пьем, устраивать пикники для нас... Ах, как весело бывает, когда на тройке мы ездим в Красный Кабачок или к Дороту! Я всегда сама правлю тройкой... -- Значит вам очень весело живется здесь? -- Как вам сказать... От тоски стараешься уверить себя, что очень весело, и дурачишься... -- И здесь тоска? -- Не то, чтобы тоска, а пустота... Понимаете? Я даже иногда жалею о Старом заводе, право! Там была хоть надежда впереди, а здесь и этого не осталось: плывешь по течению. А вы помните, как Праведный отчистил меня тогда на суде? И ведь совершенно напрасно... Все в один голос кричали, что я находилась в близких отношениях к Гвоздеву и что он меня подкупил; но, ей-богу, все это чистейшая ложь. Ах, я и позабыла, что вы тогда совсем не были на суде. Смех!... Родитель заплакал, а я -- ничего, только плюнула про себя. Мне тогда порядком досталось, но я не злопамятна. Ведь Гвоздева тогда оправдал Праведный. Да, совсем оправдал. Пять тысяч с него содрал за это удовольствие. Да чего лучше: Праведный ужинает с нами,-- пойдемте, он вам разскажет всю подноготную... Дело прошлое и скрывать нечего. А вы видели Праведнаго?-- спрашивала Евмения, когда я отказался от ужина "с нами".-- Находите, что он постарел?... Евмения через веер печально посмотрела на меня и прибавила: -- Если увидите отца, кланяйтесь ему... Мне иногда очень хочется видеть его. Бедный старик очень скучает обо мне и пишет мне пресмешныя письма, точно мне тринадцать лет. Знаете, по его письмам я начинаю догадываться, что он находится под влиянием этой Миронихи и, чего добраго, в одно прекрасное утро уклонится в раскол... Воображаю себе положение сладчайшаго о. Нектария: какую благочестиво-печальную физиономию он скроит по такому случаю. Ха-ха-ха!... А об Гвоздеве вы ничего не слыхали? Говорили, что Печенкин подал кассационную жалобу в сенат... А о Заверткине, Димитраке, Пальцеве тоже ничего не слыхали? Вот почтенное трио... Ха-ха-ха! Как бы желала я посмотреть на этих разбойников... Я думаю, пьют, подлецы, горькую! Белобрысый офицер опять прошел мимо и многозначительно посмотрел на нас. -- О, это ничего, ему моцион полезен,-- весело шутила Евмения.-- Этим саврасам не следует позволять много думать о себе,-- пусть прогуляется... Впрочем, мне ужь пора,-- мой князь, кажется, не на шутку начинает сердиться,-- вставая и поправляя спутавшийся трэн,-- говорила Евмения.-- Прощайте!... Офицер подал руку Евмении, она сделала несколько шагов с ним и, обернув свою белокурую головку, весело проговорила: -- Кланяйтесь же всем, всем! Грациозно кивнув мне в последний раз, Евмения удалилась с своим князем, немилосердо шелестя шелковым платьем и немного раскачиваясь на ходу; через минуту из соседней комнаты до меня донесся ея звонкий голос, очевидно отвечавший на чей-то вопрос. -- Я же говорю вам, что это мой родственник... троюродный брат. Понимаете, или нет? Теперь я понял печальную истину: Евмения была в своей роли и не нуждалась больше в декорациях. Она слишком увлеклась жаждой оторвать свою долю на этом пире прожигания жизни и, в обществе этих господ, с головой опустилась в ту сферу, где преобладающею страстью является безумная скачка за наслаждениями. Воспоминания о жизни в Старом заводе, бедной комнатке, уставленной книгами, старике-отце с его смешными письмами -- все это было теперь только подробностью, которая с одной стороны возбуждала сожаление, а с другой -- усугубляла живость текущих наслаждений. Когда я выходил из клуба с этими грустными мыслями, до меня долетел громкий взрыв смеха из той комнаты, в которой совершалось таинство веселаго ужина, а затем наступила тишина и послышались знакомые звуки баллады Гёте, которую пела Евмения: Родимый, лесной царь со мной говорит, Он золото, радость и перлы сулит...
XIII.
Наступила петербургская весна, с ея слякотью, холодом и только изредка солнечными днями. В один из таких редких дней, в конце апреля, мне случилось идти по солнечной стороне Невскаго проспекта. Было около трех часов по полудни и знаменитая улица кипела гулявшей публикой, спешившей показать весенние костюмы и полюбоваться солнечным светом. У магазина эстампов и картин Бегрова я остановился перед одним окном и машинально пробежал глазами ряд картин с избитыми, давно надоевшими сюжетами разных морских видов, уголков благословеннаго юга и еще какой-то чепухи, в роде итальянок у источников с открытыми руками и аппетитными икрами, испанок с подобранными до "невозможной невозможности" юбками, католических монахов, заглядывающих за корсажи хорошеньких поселянок, и т. д. И уже пошел было от магазина, как что-то точно кольнуло меня в сердце: в углу окна, в скромной раме, прятались маленькия картинки неизвестнаго художника. На первом плане картины стояла высокая, густая ель, а под ней прилепилась крохотная, полуразвалившаяся избушка, на самом краю крутого обрыва. За елью и избушкой виднелся далекий еловый лес, еще дальше -- невысокия горы и над всем этим глубоким куполом опрокинулось чистое, голубое, северное небо, едва тронутое, как серебряною пеной, белыми облачками. Как живыя встали предо мной картины и сцены далекаго Урала, безконечнаго леса, зеленых гор, привольной жизни старателей... Вспомнил я палаустный балаган Саввы Евстигнеича на берегу Балагурихи, Василису Мироновну и светлую душу Калина Калиныча. Как в тумане пришел я на квартиру и решил, что завтра же уезжаю из Петербурга. Живо промелькнула предо мной дорога от Петербурга до Перми. Москва, Нижний, Казань остались назади, и с парохода я перешел прямо на вокзал недавно открытой Уральской железной дороги, чистенький и свеженький, как только-что снесенное яичко. После загрязненных вокзалов Николаевской и Нижегородской дорог новое произведение Губонина и К° произвело на меня приятное впечатление, особенно при воспоминаниях той муки, какую приходилось выносить каждый раз, переваливая через Урал по блаженной памяти сибирскому тракту. Пестрая толпа публики сновала по платформе. Заводчики и золотопромышленники резко выдавались среди остальной публики своими внушительными физиономиями и солидными манерами; какие-то адвокаты тянули горькую за буфетом, разговаривая между собой громко и развязно, как люди, привыкшие быть всегда на глазах у публики. Попыхивая клубами темнаго дыма и разсыпая искры, двинулся локомотив по новой дороге; я долго сидел у окна и любовался еще незнакомыми мне видами, которые мелькали по сторонам. Дорога проходила по широкой низменности, заросшей глухим лесом, и только по мере приближения к главной массе Уральскаго хребта на горизонте, с правой стороны, начинали выясняться в туманной дали силуэты гор. Как известно, горные кряжи представляют из себя подобие сороконожки, причем главная масса горнаго кряжа представляет тело этого насекомаго, а отроги и побочныя разветвления -- ея ноги. Обыкновенно железныя дороги стараются провести горными долинами, которыя образованы разветвлениями горнаго кряжа, а затем уже, для перевала через главную горную массу, выбирают какой-нибудь удобный проход или пробивают тоннель, или, наконец, прибегают к высоким подемам и крутым спускам. Инженеры, строившие железную дорогу через Урал, повели ее не горными долинами, а прямо по гребню одного разветвления горной массы, так что перевал через самый кряж не представлял уже упомянутых выше затруднений и почти совсем незаметен. Собственно хороших и интересных видов совсем не попадалось; мимо нас мелькали высокия насыпи, глубокие лога, болота, усеянныя пеньками, правильными кучками хвороста и поленницами дров, да иногда поезд с глухим грохотом катился по каким-то длинным корридорам, вырубленным в каменной почве. Общее впечатление от Уральских гор было очень неопределенно и на непривычнаго человека должно было наводить невольную тоску. Нужно с детства привыкнуть к этой незавидной серенькой природе, чтоб от души любоваться ея скромными красотами: невысокими горами, сплошь покрытыми хвойным лесом, глубокими горными долинами с говорливою речкой на самом дне, да высоким прозрачным голубым небом, с котораго волнами льется свет на эти незамысловатыя картины природы. Глаз невольно отдыхает на темной зелени безконечнаго леса и в душе пробуждается сильное освежающее чувство покоя, которым живет все кругом. От станции Привал до Стараго завода было верст тридцать, которыя нужно было проехать на лошадях проселочною дорогой. Через полчаса я уже сидел в легком плетеном коробке, который бойко катился по убитой дороге. День был ясный, солнце пекло, из лесу так и обдавало душистым паром. Дорога слегка пылившею лентой извивалась между гор. Попадались пролески из берез и липняку, только-что развернувших свою зелень. Коробок слегка покачивал и хотелось ехать в нем все дальше и дальше; сладкая, неотвязная дремота кружила голову, но мысль работала, поднимая старыя воспоминания, забытыя сцены, дорогия лица... Хорошо, чудно хорошо на Урале весной, в начале мая, когда все в природе спешит развернуть свои силы и жадно ловит каждую минуту короткаго севернаго лета. Вот вдали мелькнули домики Стараго завода и красиво вырезались на зеленом фоне леса силуэты церквей. Я издали узнал стоявшую на пригорке новую церковь, выстроенную в память 19 февраля; постройки все были закончены, леса сняты и красивое здание стояло, как невеста, блестя громадным куполом, обитым жестью. Ямщик крикнул на лошадей, обдало облаком пыли, смешались спицы в колесах, и коробок вихрем полетел по широким улицам Стараго завода, к гостеприимным дверям "Магнита". Я занял номер и попросил умыться, а через пять минут знал уже последния новости Стараго завода, которыя главным образом вертелись около приезда архиерея, ехавшаго в Старый завод святить новую церковь, которую, как оказалось, достраивал не Калин Калиныч, а Гвоздев. После небольшого отдыха я отправился навестить Калина Калиныча и нашел его избушку без особеннаго труда. Во дворе было совсем пусто и на встречу не выбежала даже хромая собака, которую я видел в последний раз у Калина Калинина; ветхое крыльцо покосилось совсем на одну сторону, на лестнице не доставало нижней ступеньки, в крыше светилась большая дыра. Войдя в темныя сени, я долго искал ручку у двери, напрасно ощупывая бревенчатыя стены руками. -- Кто там, крещеный?-- послышался голос Калина Калиныча из избушки, когда я наконец отыскал железную скобку.
XIV.
Отворив дверь, я увидел самого Калина Калиныча: он лежал на широком деревянном диване, прислоненном к дощатой перегородке. Я не сразу узнал его: лицо было по-прежнему круглое, но совсем желтое, и под глазами обрисовывались темные круги. Старик лежал на диване ногами к двери и, при моем входе, с трудом приподнялся на своей подушке. -- Ах, батюшки... Господь гостя послал!... А вы ужь извините меня, старика,-- заговорил старик слабым голосом, стараясь улыбнуться.-- Подняться-то не могу совсем... Хворь одолела! Да как вы надумали навестить-то меня!... А я ужь скучаю, пожалуй, один-то... Венушка-то моя уехала, ведь, в Петербург, ей-богу-с!... Вот ужь два года почитай будет, как я остался один-одинёшенек... Как здоров-то был, так оно ничего, а прихворнулос, так иногда и тоска возьмет... Все под Богом ходим!... Садитесь вот сюда, поближе ко мне,-- говорить-то мне трудно стает-с. На маленьком столике у самаго дивана лежала разогнутая старая книга в кожаном переплете, которую Калин Калиныч, очевидно, читал пред моим приходом и теперь осторожно закрыл. -- Вот от Венушки что-то давно письма нет,-- говорил Калин Калиныч.-- Ужь, думаю, жива ли... -- Она здорова и кланяется вам, Калин Калиныч,-- спешил я успокоить старика.-- Я видел ее в Петербурге пред самым отездом. -- Ах, батюшки!... Что же она: похудела, стосковалась об Старом заводе? Я сказал старику, что встретил Евмению на улице и что она была совсем здорова и, по обыкновению, весела и просила передать поклон отцу. -- А ведь у ней моя душа-то, добреющая,-- говорил Калин Калинин, вытирая катившияся из потухавших глаз слезы.-- Только ужь карахтер у ней неукротительный-с. А я здесь в ея комнате все так и оставил, как при ней было, ни единой книжки не шевельнул, только пыль когда подотру-с. Все думаю: приедет на Старый завод, так ей это будет приятно-с... Добрый старик долго говорил о своей Венушке, припоминая мельчайшия подробности из ея детской жизни, и несколько раз принимался с жаром благодарить меня, что я его успокоил. -- А ведь она, Венушка-то, что тогда сделала,-- говорил в раздумьи старик,-- когда выходила из школы-то... Ведь нарошно пошла к Митрофану Авдеичу,-- может, помните его, Венушка его еще все "Министром" звала... Пришла к нему, да перстом и показала ему,-- ей-богу-с, так прямо и показала,-- фигу-с... Он прибежал ко мне и давай меня ругать. А я что? Разе я посылал Венушку к нему?... Даже ногами на меня топал и пригрозил, что всех учительниц за эту самую фигу-с по миру пустит... А разговор-то у него и так-то некрасен, а тут в изступлении и совсем разобрать ничего не можно было,-- так ужь он рукой мне показал, как его Венушка обидела... А что, как она одета была, не приметили-с?-- нерешительно спрашивал меня старик.-- Поди бедненько и в очках-с? -- Нет, одета отлично и без очков. -- А где же она денег взяла? Ведь там, говорят, все дорого -- страсть!... У ней было немножко деньжонок скоплено, рублей полтораста, да в большом-то городе какия это деньги-с!... -- Вероятно, работу нашла какую-нибудь. Я постарался поскорее прекратить этот разговор, потому что Калин Калиныч говорил с трудом, да и мне тяжело было обманывать этого несчастнаго, брошеннаго всеми, старика. Мне не хотелось совсем убивать его известием, что Евмения поступает на сцену, и я перевел разговор на его болезнь. -- Что у вас болит, Калин Калиныч? -- Там-с... в самом нутре болит-с... Точно стрелой-с пронзило-с... наскрозь! -- А доктор у вас был? Калин Калинин слабо улыбнулся и махнул рукой. -- Какой доктор-с... От смерти лекарства нет-с... Лучше доктора нет, как Господь Бот: на все Его святая воля-с... -- А все же, Калин Калиныч, не мешало бы пригласить доктора. -- Нет-с, зачем же их напрасно безпокоить-с... Одинова приглашал и доктора... Только больно они у нас горды на Старом заводе. Кабы у меня были деньги, тогда -- другое дело, а то что я ему дам?... Осмотрел он меня, прописал рецепт, фукнул себе под нос и уехал... -- Как же вы лежите здесь один? -- Нет-с, я не один... Василису Мироновну может-быть помните-с? Вторая мать для меня... Она кажиный день заходит ко мне по два раза-с, и накормит, и напоит. -- А о. Нектарий? -- Бог с ним совсем... Ему, ведь, некогда меня проведывать-то,-- немного грустно проговорил старик.-- А помните церковь-то? Совсем отстроена! Благодарение Господу, святить скоро будут-с... Архиерея ждут на Старый завод. Да-с! Теперь мне и помереть спокойно можно-с. А знаете, кто церковь-то достраивал?-- Аристарх Прохорыч, ей-богу-с! И меня оттер совсем... Как его тогда ослобонили на суде, так он сейчас обещание-с: "так и так, дострою церковь..." Ну, собирались они-таки долгонько-с и мы тем временем все внутри отделали: выщекатурили, иконостас поставили, начали крылосы отделывать, а тут Аристарх-Прохорыч и вмешались... Так и пошло все вверх дном: и то не ладно, и это не так... А Аристарх Прохорыч твердит свое: ничего не пожалею, потому у меня обещание-с!... Известно, человек богатеющий, все на свой счет давай заводить, деньгами так и сыплет,-- ну, я и отстал, потому пеший конному не товарищ... Обидно оно было маненько, что ужь все до конца было доведено, только бы освятить осталось,-- ну, да и о. Нектарий говорят: "потерпи,-- говорят,-- Калин Калиныч. Бог, говорят, и твои труды видит, а теперь пусть, говорят, Гвоздев в свою долю постарается". Ну, я и отстал-с. Денег у меня нет, а что мог, то все сделал-с!... А вот тут еще болезнь приключилась,-- оно, значит, даже хорошо вышло, что во-время отстал... На все воля Божья-с... Я не ропщу,-- грех роптать... Эти разговоры видимо волновали и утомляли Калина Калиныча: дыхание его было тяжело и порывисто, только округлившиеся глаза смотрели не прежним беглым взглядом, а спокойно и сосредоточенно, как у человека, приготовившагося к чему-то великому и торжественному. Широкаго румянца на лице Калина Калиныча и помину не было, нос обострился и вытянулся. Заметив мой пристальный взгляд, Калин Калиныч с слабой улыбкой посмотрел на себя, а потом заговорил: -- А ведь я-с восемь пудов вытягивал-с, ей-богу-с! А теперь и трех пудов не вытяну... Пальцев в шутку кубическим шаром называл-с... Вот наша жизнь: сегодня -- жив, а завтра -- нет ничего. Я начал прощаться со стариком, обещая зайти к нему на днях. -- А я ужь не знаю-с как и благодарить мне вас,-- шептал старик, глотая слезы,-- Вот вы -- чужой, а не забыли меня, старика, и весточку мне принесли... Спасибо, родной! Пришлось еще перед смертью-то повидаться-с... -- Что вы, Калин Калиныч, зачем умирать! -- Нет-с, я помру-с, безпременно номру-с... Будет, пожил-с. И во сне видение мне было... У меня что-то защемило на душе от этих слов и мне сделалось до слез жаль беднаго старика, не умевшаго жить, но встречавшаго смерть с тем спокойствием, с каким встречают ее только люди, сумевшие честно прожить целую жизнь и которым нечего бояться смотреть смерти прямо в глаза. -- Вот только Венушки жаль,-- заговорил старик, не выпуская моей руки.-- Не умел я пристроить ее при жизни-с... Погибнет она понапрасну с своим карахтером-с... Вот ее только и жаль-с... Прощайте-с, может не увидимся больше-с. -- Перестаньте, Калин Калиныч! Разве это кто-нибудь может знать? -- А вот я знаю-с... Да-с. Было мне сонное видение-с... Явился старец, а с ним еще какие-то люди; старец посмотрел, да на меня перстом и показал. "Этот!" -- говорит. Я проснулся и понял, к чему это он перстом на меня показал. Это он по душу по мою приходил-с... Все время моего посещения я видел, что Калину Калинычу что-то хотелось сказать мне, но старик все удерживался; когда я стал прощаться с ним, он, не выпуская моей руки и улыбаясь, взволнованным голосом проговорил: -- А помните суд над Аристарх-то Прохорычем? Тогда этот его адвокат, такой горластый, из себя толстый, еще Венушка звала его Неправедным, сильно нас обидел... Да-с! А ведь он про Венушку-то тогда совершенно напрасно высказал такия слова-с... Сам после заезжал и просил прощения у меня-с, ей-богу-с! Так прямо и говорит: "извините меня Калин Калиныч... Это, говорит, нужно было, чтобы выправить Аристарх Прохорыча-с!" А ведь они тогда душу из меня на суде-то выняли... После простил-с... Может это и в самом деле им нужно было, и Венушке так сказал: "потерпи, потому сам Господь терпел за нас многогрешных". А она только смеется,-- душа-то у ней вся в меня... Да-с! Напрасно тогда они обнесли на суде мою Венушку, совсем напрасно-с. Выходя от Калина Калиныча, на ветхом крылечке его избушки я носом к носу встретился с Василисой Мироновной, которая взбиралась по шатавшимся ступенькам с каким-то узелком в руках. Я сразу узнал ее. Знаменитая раскольница не изменилась ни на волос за эти два года, только немного как будто потемнела, да большие глаза смотрели еще строже. Одета она была в свой неизменный кубовый сарафан, а на голове был большой темный платок. -- Что, узнал, востроногой?-- с улыбкой проговорила Василиса Мироновна, протягивая мне руку. -- Да, узнал. -- Калина приходил проведывать? Ненадежен он у нас, того гляди -- Богу душу отдаст. Доняли они его этой церквой... Строил, строил, а теперь, как все готово, Гвоздев на себя все принял!... Разве это порядок? Вот с этого наш Калин и пошел хворать... Ох, грехи наши тяжкие!... -- А где Савва Евстигнеич?-- спросил я. -- И Савва плох,-- сурово отвечала раскольница. -- Отчего так? -- Да такия дела, выходит, подошли: сколько ни живи, а умирать все придется. Вон Калин -- на что гладкий был, а теперь совсем в худых душах {В худых душах -- при смерти.}... Заходи как-нибудь, востроногой, в мою избушку,-- побеседуем.
XV.
С освящением новой церкви вышел довольно курьезный случай. Дело в том, что достраивал церковь Гвоздев. Ему хотелось принять владыку в своем, только-что отстроенном, новом доме, для чего были уже сделаны все необходимыя приготовления. Такое посещение владыки имело большое значение для Гвоздева, потому что подняло бы его авторитет на небывалую высоту. Но в это дело вмешался Печенкин. Хитраго старика кто-то научил перехватить владыку на дороге и увезти в свой дом и таким образом оставить Гвоздева с носом. Враги хотя и помирились давно, но Печенкину понравилась самая идея осрамить Гвоздева перед целым заводом. Сказано -- сделано. Гвоздев выехал встречать владыку по той дороге, по какой он обыкновенно приезжал в Старый завод, а Печенкин в это время уже успел встретить владыку и окольными дорогами провез прямо к себе. В день освящения церкви масса публики собралась в каменных палатах Печенкина. Конечно, в числе гостей были Пальцев, Заверткин, Димитраки, "Министр" и прочая братия. Пока я предавался этим размышлениям, к подезду дома скоро подкатила пролетка Печенкина, на которой рядом сидели преосвященный и сам Печенкин. Гвоздев и Печенкин под руки ввели владыку в дом и торжественно провели его прямо за стол, где было уже все готово к обеду, а на хорах гремела музыка: "Коль славен наш Господь в Сионе"... За владыкой ввалилась архиерейская челядь; для нея был отведен особый стол, в отдельной комнате, за исключением впрочем о. протодиакона. О. Нектарий бегал но зале маленькими шажками, улыбался, крепко пожимал всем руки и постоянно вертелся на глазах у владыки, куда бы тот ни повернул свою голову. Преосвященный Питирим, старичок очень почтенной наружности, низенький и крайне добродушный, улыбался такой доброй улыбкой, что невольно привлекал к себе симпатию всякаго; он любил покушать, а главное -- любил что-нибудь разсказывать и, особенно, слушать, как разсказывают другие. Публика долго, и с шумом разсаживалась по местам; владыка сидел между о. Нектарием и Гвоздевым. Заверткин, Димитраки, Пальцев и "Мамочка" разместились за дальним концом стола, окружив о. протодиакона, служившаго предметом общаго любопытства и вместе с тем для производства некоторых экспериментов. -- Разве, господа, молочка от бешеной коровы выпьем?-- добродушно басил о. протодиакон, поправляя на груди полки распахнувшейся рясы. -- Это он коньяк так зовет,-- шептал Пальцев, подмигивая Заверткину. -- Был здесь один человек,-- говорил Заверткин, прищуривая левый глаз:-- вот пил, так пил... Это был, о. протодиакон, один адвокат, Праведный по фамилии, так он... Но о. протодиакон не мог более слушать Заверткина, потому что раскатился таким хохотом, что сам владыка поинтересовался узнать причину этого гомерическаго смеха. -- Вот, ваше преосвященство, над фамилией смеемся,-- вставая, говорил о. протодиакон: -- был, говорят, здесь какой-то адвокат: Пра-вед-ный... -- А ведь, действительно, очень странная фамилия,-- соглашался владыка.-- Очень странная... Пра-вед-ный, да? -- Очень странная фамилия, ваше преосвященство,-- поддакивал о. Нектарий, как-то особенно склоняя голову на бок. Между Заверткиным и Димитраки завязался горячий спор по поводу того, кто может больше выпить: о. протодиакон или адвокат Праведный; но этому спору суждено было кончиться ничем, потому что Пальцев в самом интересном его месте поднялся с своего стула и проговорил, обращаясь к владыке: -- Ваше преосвященство, я должен сообщить вам пренеприятное известие: золотопромышленник, Иван Тимо?еич Травкин, котораго
– ----
На другой день после освящения церкви кто-то тихо постучал в мой нумер. Отворив дверь, я увидел знакомаго мне Гришутку, который был в числе старателей на Балагурихе. Мальчик очень вырос в эти два года, но лицо осталось попрежнему серьезным. Увидев меня, он проговорил: -- Василиса Мироновна велела тебе сказать, что Калин умер сегодня ночью. -- И больше ничего? -- Ничего. Это известие сильно опечалило меня, и я, одевшись, отправился в избушку Калина Калиныча, чтоб отдать последний христианский долг этому доброму существу. Я услышал монотонное чтение над покойником, а из окон избушки так и валил клубами синий дым ладана. Покойник лежал на столе:, над ним читала своим певучим голосом Василиса Мироновна; у печки, на небольшой деревянной лавочке, сидели две старухи, недружелюбно посмотревшия на меня. "Пришлец есмь аз на земли,-- читала Василиса Мироновна своим ровным, невозмутимым голосом,-- умножися на мя неправди гордых, аз же всем сердцем испытаю заповеди твоя, Господи..." Лицо покойника не было закрыто и на нем застыло неземное спокойствие; щеки осунулись; на глазах были положены медныя копейки; чтобы не отваливалась нижняя челюсть, лицо было подвязано белым платком. Прочитав псалом, Василиса Мироновна подошла ко мне и тихо проговорила: -- Вот и Калин приказал долго жить... Мне показалось, что в глазах Миронихи блеснули две слезинки, но, заметив мой пытливый взгляд, она быстро отвернулась и тяжело вздохнула.
XVI.
Через два месяца после смерти Калина Калиныча я случайно встретился на улице с Василисой Мироновной. Она была чем-то встревожена. -- Ты бы зашел как-нибудь в мою избушку,-- проговорила она.-- Дело есть до тебя... -- Какое? -- А вот увидишь, когда придешь,-- уклончиво ответила раскольница. Мне давно хотелось побывать в избушке Василисы Мироновны, а теперь "закинулось заделье", и вечером я отправился в дальний конец Стараго завода. Домик Василисы Мироновны стоял на конце Болотной улицы, где начинались маленькия избы и лачужки предместья. Снаружи это был кокетливо чистенький домик, обшитый тесом, с зелеными ставнями и белою трубой. Маленькая калитка вела на широкий двор, который, как у всех раскольников, сверху был покрыт отличной тесовою крышей с несколькими слуховыми окнами, откуда падало света как раз настолько, чтобы не разбить себе лба. Пол во дворе был деревянный; кругом тянулись какие-то амбары, хлевы, новенький сарай; везде чистота была поразительная, как в комнате, хотя было что-то тяжелое во всей этой обстановке, походившей на деревянную крепость. Гремя железною цепью, отчаянным лаем заливалась громадная собака, стоившая десяти уличных сторожей. Широкое русское крыльцо с точеными столбиками, поддерживавшими небольшой навес, вело в маленькия светлыя сени, разделявшия домик Василисы Мироновны на две избы -- переднюю, в которой собственно жила Василиса Мироновна, и заднюю, в которой помещалась моленная. Деревянныя стены были вымыты поразительно чисто, полы устланы своедельщиной -- половиками, а в передней избе был постлан дешевый тюменский ковер. Налево от двери стояла белая русская печь, как и в избушке Калина Калиныча, отделенная от остальной избы крашеной перегородкой. Вокруг стен тянулись деревянныя лавки, в переднем углу стоял выкрашенный синею краской стол, над дверями были навешаны крашеныя полати. В переднем углу красовался большой зеленый киот с старинными образами, пред которыми теплилась неугасимая лампада. Когда я вошел в эту комнатку, светленькую, как игрушка, в переднем углу, облокотившись на стол, сидел Савва Евстигнеич, не поднявший даже головы при моем появлении; голос Василисы Мироновны, что-то делавшей за перегородкой, заставил старика очнуться, и он пристально посмотрел на меня своим единственным оком. -- Милости просим, дорогой гость,-- звонко говорила Василиса Мироновна, показываясь из-за перегородки с засученными рукавами рубашки, обнажившими сильныя, загорелыя руки.-- Садись, так гость будешь. Узнаешь гостя, Савва?-- обратилась она к старику, который продолжал сосредоточенно наблюдать меня. -- Узнал... Какже, узнал,-- глухо отвечал старик.-- Помню, на Балагурихе ночевал у нас в балагане... Усадив меня в передний угол, напротив старика, раскольница на некоторое время исчезла из комнаты и появилась нагруженная снедями и брашном. Весело разговаривая, она ставила на стол тарелки с черной икрой, прошлогодними рыжиками, балыком, ягодами, изюмом, пряниками и две бутылки -- одну с водкой, другую с душистой наливкой из княженики. -- Угощать-то мне тебя нечем, да и не умею я это по-господски делать,-- немного кокетливо говорила Василиса Мироновна, как бы напрашиваясь на комплимент.-- Ужь не взыщи на нашем мужицком угощеньи!... Созвать-то я созвала тебя, а угощать и не умею. Выкушайте-ка вот по рюмочке... Раскольницы и начетчицы больше не было, а была домовитая хозяйка, угощавшая от трудов рук своих, и было что-то трогательное в этой метаморфозе: так и веяло чем-то патриархальным от этой высокой женской фигуры, угощавшей нас с таким трогательным смирением и ветхозаветной простотой. Старик выпил рюмку водки, а я рюмку наливки, которая была необыкновенно ароматна. -- Покойник Калин любил эту наливку,-- говорила раскольница, указывая на штофик с наливкой.-- А как он умер хорошо: точно просветлел вдруг и все так обстоятельно говорил!... Только пред самым отходом душа в нем встосковалась, больно плакал: дочери, слышь, жаль,-- погибнет без него... -- Добреющей души был человек,-- проговорил старик. -- Этаких простецов больше не осталось,-- с тяжелым вздохом прибавила раскольница.-- И до самой последней минуты все в памяти был, все разговаривал, а потом вытянулся немного и -- конец. Василиса Мироновна видимо ухаживала за стариком, который или был болен, или чем-нибудь сильно разстроен. Поболтав еще минут десять, Василиса Мироновна поднялась с своего места и, поправив платок, проговорила: -- А я схожу тут недалеко в соседи... У бабы волос долог, да ум короток: позвала я тебя, а выходит понапрасну,-- пожалуй, и подумаешь неладно обо мне. Вы тут побеседуйте, а я живым духом схожу. Так ты ужь посиди здесь,-- обратилась ко мне еще раз Мирониха.-- Я живым духом... Оставшись вдвоем, я долго не знал, о чем разговаривать со стариком, а он молчал, погрузившись в тяжелое раздумье, и, кажется, совсем забыл о моем присутствии. Он выпил уже несколько рюмок водки и заметно покраснел. -- А что, Савва Евстигнеич, как ваш ширф на Балагурихе?-- спросил я старика, чтобы начать разговор. -- Какой ширф? -- Ну, да помните, который вы тогда били при мне... -- Ах, да... Пустое дело,-- бросил скоро! Да и не к чему,-- с тихою грустью проговорил старик, опуская голову.-- Ведь "Разбойника"-то у меня украли. -- Как так? -- Украли, зломанники! Погубили меня, разорили... Старик неожиданно заплакал своим единственным глазом. -- А, ведь, я тебя вспоминал, не один раз вспоминал,-- утирая слезы, заговорил старик.-- Помнишь, я тебе сказывал, как кыргыза-то убил, а ты мне тогда еще сказал, что как мне его не жаль... Ты тогда ушел, а мне это и пади на ум. Оказия: и работаю, и молюсь, а кыргыз все с ума нейдет. Не поверишь, сна лишился, от хлеба отбился, а все это было к тому, что пропасть моему "Разбойнику". К тому, значит, и о кыргызе эдак думал... И эпитимию на себя накладывал, чтобы замолить грех, и обещания давал,-- ничего не помогало! Только одна Василиса Мироновна и отмаливала! Как помолится, так будто маненько и полегчает. -- Как же у тебя "Разбойника"-то украли? Савва Евстигнеич долго молчал; видимо, что ему трудно было разсказывать подробности этого страшнаго для него дела. -- Разскажу я тебе это дело по порядку,-- начал старик.-- Связался тогда я с этой Балагурихой, лето-то простарался, а толку не мог добиться... А надо тебе сказать, и на Балагурихе я работал только для видимости, для отвода глаз, потому в те поры ходил слух, что будет новый исправник и за нами сильно следили. -- Как так?-- невольно спросил я. -- Ну, да ужь слово вылетело -- не поймаешь, да и дело прошлое, да и мне-то теперь все равно: не пойдешь ведь на меня доносить? Ведь у нас на Старом заводе займуются золотом-то: доносить, так на всех... -- Что вы, Савва Евстигнеич! -- Проболтнулся я тебе,-- надо, значит, разсказывать все. Видишь, в чем дело: все мы грешны да Божии. Золотом жили. Только с этим золотом -- ух как опасно!... А тут как с неба и свались ко мне "Разбойник"... Эх, что это только за лошадь была!... Огонь, а не лошадь... Ты и во сне не видывал таких лошадей, да и не слыхивал, да никто тебе и не поверит, что на свете кони такие бывают... Одно слово -- "Разбойник", разбойничья лошадь! Я вот тебе разскажу, какия мы с ним дела обделывали, а ты их хоть кому разсказывай -- не поверят, в глаза осмеют!... От Стараго завода до Ирбита летом верст с двести, а зимой, малыми дорогами, верст сотня, а ярмарка-то в Ирбите бывает зимой... Понял? -- Ну, так слушай. На этой ирбитской ярманке и сбывают золото, потому тут сезжаются разные такие азияты, с шарманками там, с пуговками, с мылом,-- ну, понимаешь, все это для отводу глаз только! Китайцы тоже не брезгают нашим золотом-то, только несуразный народ: ты с ним каши не сваришь; а вот бухарцы да армянцы -- те и нас за пояс заткнут! Старик немного помолчал, а потом, вздохнув и выпив рюмку, спросил меня: -- Ну-с, на чем, бишь, я остановился? -- На армянах, Савва Евстигнеич. -- Да, да, точно на армянцах... Так вот в ярманку-то до Ирбита от нас сто верст. Исправник, али становой там ужь знает, что старозаводские безпременно золото повезут на ярманку, и караулит: помельче кого, вроде нашего брата -- в острог, а покрупнее -- оберет, как липку, да и пустит в одной рубашке. Известно, кто этими делами занимается -- тоже народ прожженный, ходят босиком, а следы в сапогах, да все-таки трудно увернуться,-- места наши маленькия, всех по пальцам знают, а чуть начал пошире жить, торговать, сейчас ужь его и под шапку. А когда попался в мои руки "Разбойник", поездил я на нем первую зиму, вижу, лошадь как есть золотая. Не поверишь, я нарочно на "Разбойнике", для пробы, езжал в одну ночь в Ирбит-то и обратно, ей-богу! Только два дня ужь я его к этому готовлю, все мучаю, а пред самой поездкой с самаго утра на нем гоняю до мыла. Потом часа за три до сумерек привяжу его к столбу, простоится он таким манером часа три, дам ему два ломтя хлеба с солью, посажу в санки Гришутку,-- помнишь, на Балагурихе-то,-- да и в путь. К полуночи Гришутка в Ирбите привяжет "Разбойника" к столбу, даст два ломтя хлеба с солью, стакан водки вольет ему в глотку, да в ту же ночь обратно и приедет на Старый завод, к утру, к самому эдак разсвету. В ночь-то, значит, двести верст и сделает... Скажи-ко кому, да тебе никто в жизнь не поверит! Вот какая была лошадь... Вот когда ярманка-то начнется, зараньше прикопишь золотца, да в одну ночку и свезешь в Ирбит-то, а к утру -- дома: денежки в кармане, придраться нельзя, потому устроишь так, чтобы с вечера-то все тебя на заводе видели. Старик низко, низко свесил голову и долго молчал, пока я не вывел его из этого состояния своим вопросом: -- Как же у тебя украли такую лошадь, Савва Евстигнеич? -- А ужь так, по грехам Господь наказал,-- заговорил старик спокойно и со смирением.-- Сплю это я раз летом, таково крепко сплю, только слышу -- в окно мне -- тук, тук! Кого там, думаю, нелегкая принесла? Отворил окно: сосед. "Чего тебе?" -- "А ты, говорит, ничего не знаешь?" -- "Нет, говорю, ничего не знаю".-- "Да ведь у тебя лошадь-то, говорит, украли"... Как это он мне вымолвил, так меня ровно обухом по голове, и свет из глаз выкатился! Выскочил на двор, в конюшню,-- нет... Ах, оказия, думаю,-- куда делась лошадь? Ворота все на запоре... Так, думаешь, как они увели лошадь?-- А взяли, разобрали крышу да через крышу на веревках и вытащили. А собака, может, помнишь, которая на Балагурихе со мной была, Куфтой звали?-- окормили ее... Выхожу я за ворота к соседу, а самого так и пошатывает, точно я пьяный совсем. "Что, говорю, теперь делать..." А в глазах так столбы и ходят... А сосед и говорит: "надо, говорит, толкнуться к Евгешке,-- нёкому окромя его такую штуку выкинуть!" Прихватили мы еще человек трех и -- к Евгешке. Помолитвовались под окном, спрашиваем хозяина: надо, мол, поговорить. Выходит Евгешка к нам за ворота, тут мы его и приняли... Побили, побили мы его тут,-- запирается, собака: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Дело было зимнее. Связали мы его по рукам, да за ноги-то и привязали к саням, а двое на него, да таким манером через весь завод и проехали, а потом-на рудник, верстах в восьми от Стараго-то завода. Приехали туда. У Евгешки спина в лоскутьях, так мясо клочьями и висит, а все запирается... Тут мы взяли да вниз головой его и спустили в шахту: "сказывай, а то тут тебе и конец!" Покаялся... -- Что же вы сделали потом с этим Евгешкой? -- А сделали мы с ним вот что: он сказал, что моя лошадь в Огневой,-- так, деревнюшка тут есть, в семи верстах от Стараго завода, плуты на плутах живут. Мы Евгешку на дровни да в Огневу, прямо к тому мужику, на котораго он показал, а его и след простыл. Спросили хозяйку: "точно, говорит, была лошадь, да только увели". Делать нечего, потеребили маненько для памяти бабенку, да с пустыми руками и приехали на Старый завод, а Евгешку опять по-за саням тащили, да у его дома и бросили замертво... -- Что же потом с ним было? -- А известно: собаке -- собачья и смерть. Хозяйка позвала лекаря, а лекарь станового... Становой-то посмотрел, посмотрел на Евгешку, да и говорит: "дураки, ангел мой, говорит, и те, что Евгешку-то, слышь, били,-- надо бы, говорит, его до смерти". Так бы и следовало, да пожалели мы-то его, варнака, только маненько поучить хотели... На третий день он так и помер без языка. -- Отчего же вы не отвели Евгешку к становому, когда его поймали? -- К становому?... Что ты, милый человек, да у станового-то он может с тыщу разов бывывал, да разе ты его проймешь этим?-- Ни в жисть! Становой к мировому, мировой на высидку и -- конец всему делу. А нашему брату от их, варнаков, разоренье, да еще худую славу пущают на весь Старый завод,-- дескать, там что ни есть несосветимые {Несосветимые -- каких во всем свете не найти.} плуты живут... Мы их в ту весну еще четверых уходили, конокрадов-то,-- больно шалить зачали. -- Что же, ты не разыскивал больше лошадь? -- Как не разыскивать!... Разыскивал. Почитай все время разыскивал, только понапрасну время терял, потому они "Разбойника" в степи угнали. И деньги раздавал нищей братии, и на обители подавал, и в скиты денег-то охапкой посылал,-- ничего не берет: нет моего "Разбойника" -- и шабаш!.. Денег-то, которыя нажил он мне, еще много осталось, да друга-то сердечнаго не сеало!... Вот я и езжу все, да отискиваю его.
XVII.
– - Иди-ко сюды!-- поманила меня Василиса Мироновна, приотворив дверь в переднюю избу.-- Я тебе покажу одну штучку. Мы вошли в сени. Василиса Мироновна отворила дверь в заднюю избу и дала мне дорогу. Издали мелькнула неугасимая лампада, которая теплилась перед целым иконостасом из старинных образов. На меня пахнуло росным ладаном и запахом восковых свеч и деревяннаго масла. -- Не признаешь-ли?-- спрашивала раскольница, указывая рукой на какую-то женщину в черном платке. Я немного даже отшатнулся назад: предо мной сидела Евмения. На ней надет был косоклинный раскольничий сарафан с глухими проймами, ситцевый, подвязанный в подмышках, передник, белая миткалевая рубашка. Голова была повязана темным ситцевым платком, сильно надвинутым на глаза; из-под платка выбивалось несколько прядей белокурых волос; болезненно-пристальным взглядом смотрели совсем округлившиеся серые глаза. -- Здравствуйте,-- проговорил я, протягивая руку. -- Здравствуйте...-- как-то неохотно ответила Евмения.-- Что вы на меня глазасто вытаращили? -- Помилуйте, Евмения Калиновна, что это за маскарад такой? -- Маскарад?... Вы думаете, что это -- маскарад?... Нет, настоящий маскарад кончился,-- будет!-- При последних словах Евмения хрустнула пальцами и засмеялась злым смехом. -- Вы давно из Петербурга? -- Право, не помню хорошенько... Василиса Виироновна, когда я пришла к вам? -- Третьева дни, милушка, третьева дни... Этак под вечер будет,-- отвечала раскольница, складывая свои руки на груди. -- Вот к ней под начал поступаю,-- проговорила Евмения, вскидывая глазами на Василису Мироновну.-- В горы скоро уйдем, в скиты... Помните стихи Гейне? В горы от вас ухожу я, В горы, где набожны люди, Где весело птицы щебечут, Где гордо проносятся тучи... Меня совсем изумила встреча с Евменией в этой обстановке, которая представляла такой резкий контраст с тем, что я видел каких-нибудь полгода назад в клубе художников. Распрашивать Евмению прямо о причинах ея появления в Старом заводе я не решался, предоставляя ей самой высказаться. После короткаго разговора ни о чем Евмения кинула мне вызывающую фразу: -- Что же вы меня не спрашиваете, зачем я уехала из распрекраснаго Петербурга? Может-быть опасаетесь повредить мои нервы?... Ха-ха-ха!... Точно вспомнив что-то, она быстро оборвала смех и уже серьезным тоном проговорила: -- Вы, батенька, пожалуйста, не смотрите на меня как на жар-птицу... У меня, ведь, действительно, тово, неладно с первой. Я поэтому больше и инкогнито сюда заявилась. Не хотелось ни с кем встречаться из старых знакомых. Отдохнуть хочется. Устала. Евмения при последних словах несколько раз сухо кашлянула. -- Видите, бронхит на память о Петербурге привезла... -- Молочко-то ты выпила?-- спрашивала Василиса Мироновна. -- Выпила... Спасибо, голубушка, на молочке. Мужик за спасибо три года работал... Ну, а что Савва?-- спросила Евмения, беззаботно встряхнув головой.-- Все еще, небойсь, дуется... Скажи ему, что я не сержусь на него. -- Вот, подумаешь, связался старый с малым,-- полушутя, полусерьезно проговорила Василиса Мироновна, обращаясь собственно ко мне.-- Не берет их мир -- и кончено... Никак это вчерась за ужином было... Ведь чуть они не разодрались, ей-богу!... Эта стрекоза-то давай старика своими цигарками дразнить, а тот и войди в сердце. И смех, и горе... О-о-хо-хо!... Теперь и сидят по разным углам, как кошка с собакой. -- А я очень люблю Савву,-- откровенно призналась Евмения.-- Он такой славный старик и так смешно о своей лошади тоскует... Потеха!... Мы с ним после завтра -- шабаш!-- в скиты отправляемся. Дорогой помиримся... -- Вы долго думаете пробыть здесь?-- спросил я. -- Я-то?... Гм... Я приехала, надо полагать, совсем,--ответила Евмения и задумалась.-- Доктора проклятые все мутят,-- прибавила она с улыбкой.-- Насказали мне таких четвергов с неделей, что ложись да умирай: и в груди неладно, и нервы, и ностальгию приплели. Да, ведь, вы еще не знаете ничего... Ха-ха-ха! Праведный-то -- помните?-- формальное предложение мне сделал, да-а!... Да вы только представьте себе такую комбинацию: я и -- m-r Праведный... Нечего сказать, примерная пара -- свинья с пятиалтынным!... -- Оно и лучше бы, ежели бы в закон вступить,-- заметила степенно Василиса Мироновна.-- А то не знаешь, к чему тебя и применить: ни ты баба, ни ты девка... -- Этого, Василиса Мироновна, я и сама не знаю, к чему себя применить... Теперь вот по старой вере хочу пойти, кануны говорить стану по покойникам, да неугасимую читать. -- Не таранти языком-то!... Больно он у тебя востёр... Еще покойничек Калин Калиныч как бывало жалился на тебя за язычок-от! -- Да, да... Я его до слез даже доводила,-- припоминала Евмения с задумчивой улыбкой..-- А знаете,-- прибавила она,-- какой удивительный случай со мной вышел... Как я узнала, что отец умер, мне вдруг так сделалось его жаль, что и разсказать не умею. Дня три проплакала, а потом не могу его забыть, и кончено... Я только теперь его оценила... Знаете, я отдала-б Бог знает что, чтоб увидеть его еще раз! Глупа была,-- не понимала отца... А тут как посравнила с другими людьми, с этими разбойниками,-- ну тогда и опомнилась. Ведь славный был старик, да?... Честная, хорошая душа... Я, право, так люблю его теперь, как никогда не любила. В нем была эта евангельская чистота сердца и, понятно, совсем особенная незлобивость, кротость, любовь к людям... Понемногу Евмения разговорилась, по обыкновению быстро перескакивая с одного предмета на другой и постоянно меняя тон. Но печальныя ноты так и проскакивали в этом неровном разговоре, а оригинальное лицо освещалось какой-то недоверчивой улыбкой. В своем странном костюме Евмения была сегодня особенно оригинальна; она это чувствовала и, кажется, немного стеснялась. -- Надоело играть вечную комедию,-- говорила она, опуская глаза.-- Здесь, т.-е. в Старом заводе, по крайней мере была вера во что-то хорошее, вера в каких-то людей... Конечно, и это хорошее, и эти необыкновенные люди были там, в Питере, а на деле... Разница вся только в том, что в Старом заводе и подличают, и лгут, и обманывают, и делают всякия гадости в микроскопических размерах, а там все это -- в увеличенных. -- Неужели-жь вы там ничего хорошаго и не встретили? -- Как вам сказать... Раза два были такие случаи. Попадался мне один юноша, из зелененьких... Все это, знаете, в нем еще бродит, хочет осчастливить мир и т. д. Честно этак, тепло, молодо. Я даже немножко, грешным делом, увлеклась было, по части сердечной тронулась,-- ну, да во-время опомнилась и юношу живо отрезвила. Обругал меня, плюнул, а после спасибо скажет, может-быть. Потом в другой раз... к художникам попала. Да, к настоящим художникам, понимаете?... Совсем как на луне живут, сердечные, точно сейчас с того свету... Ну, поиграли со мной, забавляла их, а потом наскучило сестричкой у тридцати братцев трепаться. Тут ужь я плюнула. Ну, их к нечистому!... Очень ужь пресный народ... -- А сцена? -- Вот здесь-то мое слабое место и оказалось... Все надеялась, все ждала, а потом, действительно, были маленькие успехи. Поманило... Взялась за роли потруднее, да и провалилась,-- пороху не хватило... Были дураки, которые даже хвалили, только ужь тут я сама понимала, что такия похвалы хуже ругани. Совесть зазрила... Думала даже покончить с собой, да опять пороху не хватило. Вот тут-то на меня тоска настоящая и навалилась,-- да такая тоска, точно как мышь в мышеловке сидишь!... И так мне опротивел тогда этот Питер, что просто хуже смерти. Затосковала -- и шабаш! Это я то затосковала!... Смешно разсказывать даже, о чем думала. Вспомнилась моя комнатка... Вы, кажется, были тогда в ней?-- Ну, вот, та самая. Полочка с книжками, железная кроватка, тетрадки разныя... А тут отец вдруг умер,-- я ужь и совсем свихнулась. Ни сна, ни аппетиту,-- хожу сама не своя. Посоветовали обратиться к Боткину. Выслушал меня, посмотрел да и говорит: "Ну, вам, барынька, поскорее во-свояси надо убираться! Воздух родины -- единственное лекарство для вас". Тут ужь я обеими руками перекрестилась, да и махнула сюда. А теперь пока у Василисы Мироновны околачиваюсь... Вот женщина, так женщина!.. Я когда смотрю на нее, так мне легче делается. Мы с ней, кажется, сошлись, хоть она и журит меня. И знаете, я службу ихнюю раскольничью полюбила... По целым часам выстаиваю и все слушаю и смотрю. Тут чувствуешь, что люди действительно живут всем существом, а не обманывают себя и других разными благоглупостями. Василиса Мироновна не присутствовала при последнем разговоре. Ее вызвал какой-то таинственный мужик. До моленной, где мы сидели, доносился ея голос обрывками. Раскольница кого-то журила, а потом видимо смилостивилась, и ея голос зазвучал мягкими женскими нотами. Скоро ея высокая фигура появилась в дверях моленной. -- Вы бы шли чайку попить,-- предложила Василиса Мироновна. -- А там у тебя кто-нибудь есть?-- справилась Евмения. -- Да кому быть-то, милушка... Сидит твой благоприятель, Савва, и все тут. Ну, идите,-- самовар на столе! Когда мы вошли, старик нахмурился и отвернулся от Евмении. Василиса Мироновна благочестиво подобрала губы на оборочку. -- Старичку... сто лет здравствовать!-- Весело проговорила Евмения, фамильярно хлопая Савву по плечу.-- Ну, будет!... Я ведь не сержусь на тебя,-- слышишь? -- Ты не сердишься, да я может сержусь на тебя,-- сурово ответил старик, стараясь не смотреть на Евнению.-- Прытка больно зубы-то заговаривать! -- Хочешь, я тебя поцелую, старичок?-- весело сказала Евмения. -- Отойди, грех... -- Ну, ну, будет вам беса-то тешить!-- усовещивала Василиса Мироновна.-- Ишь вас забрало!... Милушка, садись сюда,-- прибавила она, указывая Евмении место около себя на лавке. -- Нет, мне здесь лучше,-- ответила Евмения, усаживаясь на лавку рядом со стариком и по пути задевая его локтем. -- Тьфу!-- отплевывался Савва, стараясь скрыть набегавшую на лицо улыбку. -- А ты, старичок, не сердись,-- печенка испортится,-- не унималась Евмения.-- Еще собираешься со мной в скиты Богу молиться. -- Я-то поеду, а ужь как ты -- не знаю,-- отвечал Савва.-- Разве с Лыской на одной линии побежишь. -- Ну, ужь и с Лыской!... Полно грешить-то Савва Евстигнеич! Во мне тоже, поди, не пар, а христианская душа... -- Всем бы ты девка хорошая,-- ужь весело заговорил старик,-- только молиться по-нашему не умеешь... Значит, нам с тобой не по одной дороге Богу-то молиться. Ты вон и рыла-то не умеешь по-настоящему перекрестить... Спор опять возгорелся с новою силой, и Василисе Мироновне стоило большого труда потушить его. Я вспомнил наш чай в избушке Калина Калинина, когда мы все так весело смеялись над анекдотом Праведнаго. Через минуту она спросила меня: -- А помните тогда анекдот Праведнаго? Давно ли, кажется, все это было, а между тем сколько воды утекло за это время!... Чай вообще закончился довольно печально. Видимо каждый был занят своими собственными невеселыми мыслями. Когда я стал прощаться, Василиса Мироновна проговорила: -- Погоди ужо меня, вместе пойдем... Мне по пути с тобой идти-то. Дьяконица тут двойней родила, так надо проведать бабу-то... Дьякон-то зашибается маненько. Когда мы выходили из избы, Евмения не утерпела и крикнула в след: -- Увидите наших-то, так кланяйтесь своим-то!... -- Видел?-- спрашивала меня раскольница. -- Видел. А что? -- Да так я спросила. Может, думаю, не заметил ли чего... -- Больна она, кажется. -- Ужь и не говори: местечка живого нет, так в чем душенька держится,-- махнув рукой, ответила Василиса Мироновна.-- Грешный человек, не любила я ее допрежь этого, даже очень не любила. -- А теперь? -- Теперь-то... Василиса Мироновна немного помолчала, а потом тихо прибавила: -- А теперь, милый человек, она мне вот куда приросла (раскольница показала на сердце). Да... И как это чудно все вышло, ума не приложу. Я тебе не разсказывала?... Так вот послушай. Сидим это мы с Саввой третьева дни, этак под вечер дело,-- ну, там за самоварщиком калякаем,-- под окном кто-то и постучись, да тихо таково, вроде как за милостыней. Я подхожу к окну-то, глянула на улицу, а она там стоит да на меня и смотрит... Таково страшно смотрит, страшно и ласково. Я по-первоначалу-то испугалась и отшатнулась даже от окна. Да ужь потом сотворила молитву и говорю ей, чтобы в избу шла. А надо тебе сказать, она и в избушке у меня отродясь не бывала... Ну, пустила я ее, а сама все как-то не в себе ровно, так мне неловко даже, совестно как-то. Худенькая такая сама-то, а одежонка-то на ней по-модному, точно облепила всю... А глазенки этак зло, зло смотрят. Я опять, согрешила, подумала про себя, зачем это она в мою избушку пришла. И с чего это я подумала -- никакого толку не могу дать. Ну, Савва сидит на лавке, тоже смотрит на гостью волк-волком. Знаешь, какой у него разговор-то,-- не скоро раскачается... Ну, приговорила я ее все-таки чайку там напиться, закусить,-- не гнать же в сам-то деле страннаго человека. Напилась она чаю, тарантит по-своему, а сама нет-нет -- да и скашлянет... Зажгла я свечку, потому на дворе стемнело давно, а она мне и говорит: "Василиса Мироновна, не гоните мня,-- я останусь у вас ночевать". Только всего и сказала, а сама светленько, светленько таково смотрит на меня, совсем по-ребячьи... Так, понимаешь ты, этим своим одним словом она точно придавила меня, ей-богу!... И жаль мне ее стало, и совестно сделалось, что раньше-то я так про себя о ней подумала... Покраснела даже, а сама не смею на нее поглядеть. Тут ужьуменя сердечушко-то и сказалось... "Ведь живой человек она,-- думаю это про себя,-- душа в ней, а я, дура, что подумала про нее". И Калина-то вспомнила... Горниц-то у меня не больно много: в передней. избе сама с одной старушкой сплю, а в задней ей и приготовила постельку. Ну, уложила ее спать, а она все щебечет, все ластится, а меня то в жар, то в холод от ея слов бросает. Раскрыла свой чемоданишко, давай мне показывать наряды там свои, книжки.... "Вы, говорит, может-быть, думаете, что у меня денег нет?" Открыла там боковушку какую-то и показывает: действительно, денег много, пожалуй с полтыщи будет. А она опять мне: "Вы, пожалуйста, не подумайте, Василиса Мироновна, что я эти деньги чем дурным нажила..." Ну, разсказала там про киятры свои и всякое прочее, а я ничего не говорю, потому по-ея это хорошо, а по-моему так куда непригоже... -- Ну, тут и самый этот случай вышел... Ушла я в свою переднюю избу, помолилась и легла. Только лежу я это на лавке, а сама все о ней думаю. "Не гоните меня..." -- так вот и стоит в ушах. Сотворила молитву, стала о другом думать,-- нет, нейдет это самое слово из ума, хоть ты што хоть!... Только слышу, кто-то босиком по сенкам ходит, а потом рукой скобку и ищет... Тихо ночью-то, слышно все. Привстала я, думаю, ужь не лихой ли человек. Ну, а она дверь-то и отворила. -- Кто -- она?.. -- Да говорят тебе, Евмения-то... Она самая. Как я ее уложила, в том и пришла: рубашонка одна на ней, босиком... Ну, я и притворилась, что сплю. Думаю, что дальше будет. Вот она огляделась в избе-то, увидала меня и сейчас ко мне. Встала этак возле самой лавочки на коленки, наклонилась надо мной и смотрит. Потом и давай будить: "Василиса Мироновна! Василиса Мироновна!..." Ну, я сделала вид, что проснулась, и спрашиваю: "Что, голубка?... Может испить захотела?" Она тут как-то вся даже затряслась, обняла меня, прижалась ко мне к самому лицу и шепчет: "Василиса Мироновна, мне страшно,-- я боюсь!" -- "Ах ты, говорю, глупая, чего же ты испуга лась?" А она мне: "Василиса Мироновна, голубушка, я скоро умру,-- страшно мне".-- "Чтои-то, говорю, милушка, зачем прежде смерти умирать..." Ну, стала я ее утешать, уговаривать, а она все только головкой качает и заливается-плачет, рекарекой... Она плачет, и я плачу, так в два голоса и ревем. И то мне в диво стало, что ужь очень меня она все ласкает, целует всю, руки даже мои целует... А потом села ко мне на лавку, прислонилась ко мне головушкой и давай разсказывать. Ужь так-то она хорошо да складно мне говорила, что и думать так не придумать... Да ведь хорошо как!... Тут и вспало мне на ум, что сиротка она, одна-одинёшенька... "Ах, ты, умница моя, милушка моя", говорю я ей, а сама каюсь ей про то, как подумала сперва-то. Так мы цельную ночь, обнявшись, и просидели; она у меня на руках тогда и уснула, хорошо так уснула: ручками раскинула, вся точно распустилась,-- не как большие спят, а как дитё. Ну, я держу ее на руках-то, а сама дохнуть не смею, чтобы не разбудить ее как... Ах, ты, Господи батюшко, да не девка ли такая уродилась!... Так ты не поверишь, теперь вот третий день она у меня живет, а я все как во сне брожу и так мне хорошо, так весело, точно вот она мне родная дочь, да какая дочь!... Савве после разсказала я, так тот заплакал... И тоже заполонила она его, хоть он и ворчит. Вот поди ты, уродится же такое детище приворотное. А днем-то опять все на голове ходит, да еще вздумает по-своему, по-киятральному представлять... Однова так нас напугала, так напугала,-- думаем, рехнулась наша девка. Савва-то даже перекрестился... А она как захохочет... Только не жилица она,-- печально прибавила Василиса Мироновна.-- Дотянет-нет до весны... И Савва-то ведь как ей рад, право! Сидит даве утром и говорит: "А где, говорит, наша богоданная дочка?..."
Д. Сибиряк.
"Русская Мысль", NoNo 1--2, 1883