Рассказы
Шрифт:
— Каждый понимает свободу по-своему, — продолжал Тихменев. — Например, Станислав Людвигович Халевич подразумевает под нею право стрелять из ружья в живых старух. Я на днях разбирал дело такого рода и имел слабость оправдать моего друга.
Халевич несколько сконфузился, но затем горячо стал оправдываться. Старуха была не просто старуха, а странница. Странницы же — это его крест. Они ходят к его матери и сестре, особам слишком, чересчур религиозным, ходят десятками, дюжинами… "Сотнями, друг мой!" — вставил Тихменев. "Сотнями!" — подхватил Халевич. Халевичу не денег жалко, которые выпрашивают странницы якобы на костелы или для каких-то будто бы вверженных в темницы ксендзов, а в сущности себе на водку; но он не выносит вида этих пройдох, они действуют
— Но ведь ружье было не заряжено, я только разбил пистон! — воскликнул Халевич с видом человека, победоносно опровергшего тяжкое, но несправедливое обвинение.
— Что же странница? — спросили Халевича.
— Подпрыгнула на месте, клянусь вам, на аршин! На полтора аршина!
Эта "неожиданность" совсем бы прояснила настроение гостей, несколько омраченное появлением Тихменева — в самом дело, Халевич, стреляющий в странниц, был забавен, — но дело испортил сильно охмелевший Тихменев.
— Я понимаю свободу иначе, — заговорил он, принимая позу. — "Aux amies citoyens! Formez vos bataillons!" [6] Я русский социал-демократ. А вы? — обратился он к Дровяникову, капризные гримасы которого он замечал.
Старик просто уже успел напиться, но Дровяникова передернуло, и он явственно пробормотал: "Как неискусно!" Кесарийский с невеселым любопытством рассматривал Тихменева. Наступило молчание, которое заставило Тихменева прийти в себя. Он со странной усмешкой обвел взглядом сидевших за столом. Глаза его из злых стали печальными.
6
К оружию, граждане! Создавайте батальоны! (фр.) — строка из "Марсельезы".
— Господа, — наконец заговорил он, обращаясь к Дровяникову и Кесарийскому, — господа, если не ошибаюсь, ваш хозяин ваш друг. Он и мой друг. Я во всех отношениях человек разбитый, бесповоротно, вдребезги. Починить меня нельзя, но забываться с людьми, которые пока чище меня, я еще могу. Я езжу в этот дом вашего друга, чтобы отдыхать. Не отравляйте же мне минуту такого отдыха! — И старик, не опуская пьяного, испуганного и просящего взгляда, неожиданно всхлипнул.
Дровяников и Кесарийский изумленно переглянулись, но изумление их возросло, когда Халевич порывисто встал и подошел к Тихменеву, обнял его голову и крепко поцеловал в лоб.
— Полно, старина, полно, — сказал он растроганным голосом. — Никто вас и не думает обижать… А вы мне действительно друг. Если бы не он, — обратился Халевич к остальным, — двенадцать лет тому назад я пустил бы себе пулю в лоб из того самого ружья, за которое он меня на днях судил…
— Преувеличение!.. — смаргивая слезу, сказал Тихменев. — Во всем польская страсть преувеличивать!.. Однако я непростительно нервен сегодня. Попрошу еще немного вина и — отдохнуть.
Халевич помог старику встать, захватил большую рюмку, графин с "вином" и увел Тихменева.
IX
— Тургенев, конечно, великий писатель, — возвращаясь, от самых дверей заговорил Халевич, — но в любви он ничего не смыслит… То есть, пожалуй, и смыслит, но в любви поэтов, исключительных и избранных натур, а любви обыкновенных смертных не понимает.
Гости с удивленным вопросом в глазах уставились на него. Заметив это, Халевич посмотрел на них тоже удивленно и вопросительно — и хлопнул себя по лбу.
— Это я хочу вам рассказать, за что я люблю Тихменева. Это история несчастной любви, моей несчастной любви; а утешителем был Тихменев, — объяснил Халевич и продолжал:- Да, Тургенев не знает обыкновенного человека, уверяю вас… Двенадцать лет тому назад я был влюблен. Я — средней руки помещик, она — средней руки помещичья дочь. Наша любовь была любовью средней руки усадьбы.
— У Тургенева любовники являются на свидания прилично одетыми, — все более одушевляясь, говорил Халевич. — Любовники деревень, помещичьих людских и средней руки господских домов отправляются в том, в чем их застал удобный момент. Днем, попятно, в полном параде, но ночью, когда нужно ускользнуть от строгой матери, которая спит рядом, на лавке, от сплетницы экономки, за перегородкой, или от папы и мамы, почивающих в соседней комнате, некогда делать особенно сложный туалет… Тысячу извинений, Катерина Ивановна!
— Продолжайте, продолжайте! — крикнули Халевичу,
— Пойдемте в соседнюю комнату, — пригласил слушателей Халевич.
— Зачем?
— Пойдемте… Вот, это у нас гостиная. В ней все, как и двенадцать лет тому назад, — и в эту минуту у меня, при взгляде на нее, по-тургеневски сжимается сердце от сладких воспоминаний. Она гостила у нас все лето и спала в доме. Я — во флигеле. Когда все улягутся, она приходила сюда из своей комнаты. Я прокрадывался из флигеля и влезал в окно. Возвращался я к себе во флигель, пятясь задом и руками заметая свои следы на песке дорожки. У Тургенева я что-то не помню таких положений…
— Вот диван, — продолжал Халевич, — тот самый диван! Почти около него окно, а в окне форточка, которую вы видите. Глубокая ночь. Диван освещен полной луной; а он и она, в белых одеждах, словно светлые духи, озаренные месяцем, сидят на диване и — влюблены, влюблены!.. Они не замечают ничего, даже того, что незапертая форточка то и дело предательски хлопает от ночного ветерка. Они не замечают, что этот стук услышала ночевавшая в доме странница — вот с каких пор я их ненавижу! — не заметили влюбленные — где тут что-нибудь замечать, когда часы проходят, как минуты, хотя времяпрепровождение на незаинтересованный глаз удивительно однообразно! — не заметили они, как старуха подошла к самой двери, и опомнились только тогда, когда та взялась за ручку… В любовном состоянии мужчина — дурак. У меня тогда была одна мысль: завтра же, а может быть, и сейчас мы станем пред родителями на колени и попросим благословения. Женщина же тут-то и делается умной, изобретательной, решительной. Моя она бледнела и останавливалась, как вкопанная, когда встречалась с лягушкой, а тут, не успел я моргнуть, отбросила меня в сторону, клубком свернулась за моей спиной, посадила меня на прежнее место и так в меня вцепилась, что долго потом, когда приходилось купаться, меня спрашивали, по какому случаю мне ставили банки… Можете себе представить мое лицо и мою позу в эту минуту! Я старался сделаться как можно шире, чтобы собою загородить ее. Глазами я пожирал дверь, около которой возилась старуха. Дверь, наконец, отворяется. Старуха входит, видит меня, в ярком свете луны, вскрикивает, роняет подсвечник и исчезает…
— Через пять минут весь дом был на ногах. Все, и она в том числе, — на пороге гостиной и в ужасе смотрят на диван. Послали за мной, и когда я пришел, то узнал, что только что вот на этом диване пани такой-то, страннице, явился призрак моего покойного отца, в белом саване, с вытаращенными глазами, со страшною улыбкой на губах, с подбоченившимися руками… На другой день в ближайшем костеле служили торжественную заупокойную обедню. Все плакали, все молились. Она молилась усердней всех, плакала больше всех и говорила, что теперь, после обедни, душа покойного наверно успокоится…