РАССКАЗЫ
Шрифт:
Всякий теперь выкликал свое. Собрание распалось на группы, группы – на единицы, единицы – на части. Красные, вспотевшие лбы. Хаотические прически. Руки, втыкающие восклицатель-ный знак и выковыривающие из пустоты запятую. Бешеная жестикуляция ртов, слюнявых, пенистых, наполняющих воздух грубыми звуками.
– Комбайн, комбайн, Настя. Липы цвели, золотяпистых не счесть в петухах. Пограничник из хрусталя, горцы на бескозырке. Игорь, свирепея, молчал. Замминистр березовой рощи. Ихоч икотца наждаком фиалки. Ибо поле пашут тракторами. Вызвали секретаря. Секретарь
Вдруг посреди сумбура сверкнула фраза, заставившая меня вздрогнуть и обернуться. Кто-то сказал:
– В воздухе чувствовалось дыхание приближающейся грозы…
Она сверкнула, как молния, и потонула во мраке слов, клубящихся надо мною, и, стремитель-но обернувшись, я не мог понять, который из этих лопочущих ртов только что произнес цитату из моего романа «В поисках радости». Но ошибиться я тоже не мог, потому что лишь вчера вписал в текст фразу о приближащейся грозе – именно в том варианте, в каком ее здесь повторили.
И вот опять, в подтверждение ужасной догадки, другой голос в другом конце комнаты негромко, но внятно сказал:
– Возду… чуста… хани… жаю… зы…
Сомнений быть не могло: меня обокрали, у меня похитили мою жемчужинку.
Я немедля протолкался к Семену. Тот в позе Наполеона взирал на вакханалию. Вдавленными своими ноздрями, толстогубыми губами, вытянутыми дудочкой, он жадно впитывал все слова и звуки, летавшие суматошно по воздуху. Он так был поглощен этим делом, что даже не заметил меня. А я в ту минуту, я – прозрел и с ясностью художника, постигшего внезапно всю подлость жизни, я прочитал интуитивно все то, что было написано на жадном лице Галкина.
Именно он, Галкин, и никто другой, был главным виновником моей потери. Недаром он вчера разводил философию, что, дескать, все мы ничего хорошего сами не сочиняем, а лучшие мысли приходят на ум из воздуха. Недаром он и сейчас прислушивался ко всему: завтра использует и скажет: «не моя собственность», «случайно пришло в голову, подвернулось на язык». С такою же легкостью он отдал своим друзьям-графоманам мою золотую жемчужину. Наверное, подсмотрел в рукописи, пока я спал или ходил в уборную… И вот она ходит по рукам, как разменная монета, среди шулеров и мошенников…
Я подергал Галкина за рукав и с ехидством спросил:
– А тебе, Семен, не хочется записать? Чтобы не забыть и завтра использовать…
– Хочется! – сказал он, даже не покраснев.- Хочется! Но ведь я не драматург и, к сожалению, не прозаик. У меня не получится… Вот на твоем бы месте, Страустин, я бы сочинил что-нибудь подобное… Рассказ, или еще лучше – повесть, роман, эпопею! Я бы назвал ее «Графоманы»! Эпопею про неудачных писателей. Материал, материал-то какой пропадает!..
Видя, что он уклоняется, я спросил – тоже достаточно иронически:
– А как тебе покажется, Семен, такая фраза?.. Мне сейчас довелось услышать…
И
Но Галкин опять не покраснел.
– Плохая фраза,- сказал он хладнокровно.- Избитая, старая, как двугривенный… Но разве в этом суть? Дело не в том, как они пишут, а как они жаждут!..
Толковать с ним было бессмысленно. Он прикинулся, что не улавливает моих намеков, и вновь начал ораторствовать:
– Неудачники? Все – неудачники! Всякий человек – неудавшийся гений! Но только мы, мы неудачники, постигшие всю глубину наших гениальных возможностей, только мы знаем… И только в нас, в нас самосознание человечества…
Галкин обращался ко всем. Но графоманы были в азарте. Они вели игру, передергивая слова, перехватывая друг у друга карты, и ничего не замечали. Мое сердце наполнялось презрением. Они украли у меня драгоценность, и назвали ее двугривенным, и пустили ее в оборот, чтобы повысить шансы. Это им не помогло. Они все проигрывали, отчаянно проигрывали, они буквально разорялись у меня на глазах…
В ту ночь мне не спалось. Я положил под голову мою ограбленную рукопись, чтобы Галкин не произвел новых опустошений. Теперь я мог в течение ночи безотрывно контролировать затылком ее нетвердую жесткость. Мне было ясно, что у Галкина оставаться дальше нельзя.
Хозяин преспокойно храпел на письменном столе, соорудив ложе из книг, пальто и единственной в доме подушки. На тахте, где спал обычно Галкин, растянулся учитель ботаники. Ему нужно было в школу к первому уроку, и он не поехал к себе в Фили и остался здесь ночевать. Его присутствие тоже меня не радовало. Я подвинул к дивану лампу и, раз уже мне все равно предстояла бессонница, взял Константина Федина – «Первые радости» и «Необыкновенное лето».
Слог показался мне вялым, а сюжет скучным. Как большинство современных авторов, превративших литературу в неприступную крепость, Федин не обладал ни умом, ни талантом, ни знанием предмета, о котором пишет. Он рассказывал о революции и гражданской войне, ничего в этом не смысля. Но некоторые слова и выражения, если к ним приглядеться внимательнее, выделялись в лучшую сторону и были вроде бы мне хорошо знакомы. Приглядевшись вниматель-но, я в них обнаружил близкое сходство со мною – с моими книгами разных периодов, все еще не опубликованными.
Например, Федин писал: «Дорога привела на обширную садовую и огородную плантацию». В моей же повести 1935 года «Солнце встает над степью» была – я отлично это помнил – такая фраза: «Дорога привела на обширное поле, засаженное яблонями». Только у меня эти яблони, помнится, цвели и блистали на солнце розовыми лепестками. А Федин, чтобы скрыть плагиат, ликвидировал всю красоту на моих цветущих деревьях и тем неизмеримо ухудшил эту сцену. Но все же мои крупицы, даже в искаженном виде, помогли ему быстро сделать блистательную карьеру, и теперь без зазрения совести он потреблял плоды славы, которые по праву принадлежали мне одному.