Рассказы
Шрифт:
Он забыл обо всём — о жене, о детях, — он думал только об этом ребёнке, которого он сейчас прижмёт к своему сердцу.
Они быстро перебегали через улицы, бежали тротуаром, завернули в какие-то ворота, спотыкаясь, пробежали обледенелый двор, повернули куда-то за угол и остановились у двери, обитой рогожей:
— Здесь! — сказала она, еле переводя дыхание, и отворила дверь.
Оттуда на них пахнуло каким-то вонючим паром, запахом кожи, вара, пота, щей. Слышались песня, ругань
— Что же ты?.. Идите!
Нет, как вам нравится моя свояченица! Сейчас пришла и повесила в шкафу рядом со мной мои новые панталоны.
Ей пришла в голову мысль примерить их на себя: хотят рядиться и ехать к знакомым.
Могу сказать, примерила!
Теперь в эти панталоны может войти шесть таких ног, как мои.
Когда дамы с их бёдрами примеряют наши панталоны, панталоны висят потом на наших ногах, как на палках.
И кто, спрашивается, позволил ей надевать мои панталоны!
Ведь не надеваю же я её!
Яков Семёнович, чёрт его побери, шагнул в эту сырую, грязную, промозглую мастерскую.
Он с ужасом глядел перед собою, глядя на этих лохматых, нечёсаных, грязных мальчишек с перемазанными лицами.
— Который из них его сын?
А сзади него раздался радостный голос матери:
— Петя!
Этот голос, в котором было столько светлой радости, счастья, материнской любви, привёл в весёлое настроение всю мастерскую.
Подмастерья заржали:
— А! Грушка! С кануном праздника!
Мальчишки, чтобы не отстать от взрослых, загоготали, заорали.
У Семёна Николаевича голова пошла кругом.
Ему показалось, что он попал в какой-то ад.
Он слышал только, как кто-то крикнул:
— Петька! Ступай! Мамка денег и гостинцев принесла! Хо-хо!
И всё покрылось снова гоготаньем.
Какому-то мальчишке на ходу дали подзатыльника, и Николай Семёнович отшатнулся, когда перед ним появился всклоченный, измазанный мальчишка и, улыбнувшись во весь рот циничной улыбкой, крикнул:
— Здрасьте, господин, с праздничком! На чаёк бы с вашей милости! Маменьке почтенье!
Петька считал долгом щегольнуть перед мастерской удальством и лихостью. Мастерская загоготала.
Пётр Васильевич отшатнулся с отвращением, с ужасом.
— Это… это… его сын…
Одна мать ничего не видела, не слышала, не замечала, она толкала Петра Васильевича, глядя на Петьку счастливыми глазами, словно перед ней был красавец-ребёнок, весь в кружевах и лентах.
— Что ж ты?.. Целуй его… Целуй… Вот он… наш Петя… Что ж ты?.. Что ж ты?..
Пётр Васильевич с ужасом глядел на сына, нагнулся и поцеловал его под хохот всей мастерской.
Ему давило грудь,
— Так… так… целуй его… целуй… — слышался среди всего этого ада был счастливый голос матери. — Петя… Петя… целуй его… целуй… Ведь это твой отец!
Шум, гам, рёв, хохот поднялись в мастерской…
— На-те вам, на-те! — крикнул Пётр Иванович, дрожащими руками вынул бумажник, бросил и, не помня себя, кинулся из этого дома.
— Подлец! — раздался женский крик, почти вопль, среди этого дьявольского содома.
Пётр Иванович бежал по улицам; шум, гам, свист, хохот звучали у него в ушах.
Он задыхался, как задыхаются во время кошмара.
И очнулся, только пробежав чуть не десяток улиц.
Он был близко от своего дома.
У него подкашивались ноги, пока он бежал к подъезду, пока звонил.
Ему казалось, что вот-вот его схватит женщина и потащит туда, в эту ужасную берлогу.
Боже, как долго, как долго не отворяли.
Отворили! Наконец-то!
Пётр Иванович упал на стул в передней.
— Папа! Что ты так долго?
В переднюю вбежали дети.
Маленькая Маруся в беленьком платьице с розовыми бантами, с волосами, как лён, карабкалась к нему на колени, лезла целоваться и вдруг расхохоталась.
— Папочка! Папочка! Где ты так испачкался? У тебя всё лицо чёрное! Папочка!
— Папочка! Папочка! — звенели детские голоса.
У Ивана Петровича хлынули слёзы.
Он прижал к себе свою крохотную девчурку, покрывал поцелуями её личико.
— Деточка! Деточка!
И, словно призрак какой-то, перед ним стоял грязный, лохматый мальчишка с циничной улыбкой на вымазанном лице.
Дальше я не могу писать, потому что меня перевернули вверх ногами.
Шкаф, оказывается, нужно на праздники вынести в сарай.
Про меня среди уборки, разумеется, забыли.
Меня несут вместе со шкафом.
Что я буду делать в сарае, да ещё вверх ногами?
Песни паяца
Смейся, паяц!
Жизнь несётся стрелой. Что радость и горе? Пылинки, приставшие к ней.
Всё отлетает при быстром полёте.
Всё отлетает, не оставляя следа.
Смейся ж над радостью, смейся над горем.
Смейся, паяц!
Это случилось давно, но это случалось и раньше.
Арлекин любил Фаншетту, а Фаншетта — Арлекина.
Он твердил ей:
— Будь моею, и клянусь, тогда красотки для меня не будет в мире лучше, краше и милее дорогой моей Фаншетты. И клянусь, что в мире целом для меня не будет женщин, кроме женщины единой — дорогой моей Фаншетты.