Рассказы
Шрифт:
Вы мне скажете, что авиация — тоже выход в третье измерение, — продолжал он, угадывая, что я возразил бы ему, если бы он мог меня слышать. — И вы совершенно правы. Авиация — рывок из второго измерения в третье, героический рывок. Наш век — век освобождения человечества, в том числе и от плоскости. Человек впервые увидел свой мир не сбоку, а сверху, — разве уже одно это не великий переворот? До нас жили тысячи поколений, но ни один человек ни разу не видел мир таким, каким он предстал перед нашими глазами благодаря авиации. Наше искусство консервативно и косно. Художники по-прежнему изображают землю, увиденную с земли, и море, увиденное с берега. Облака у них плоские, какими кажутся снизу, расставленные в одной плоскости
Он закрыл глаза — наверно, чтобы яснее представить себе облака. Но вот его острые зрачки опять уставились мне в лицо.
— Для того чтобы оторваться от земли, — продолжал он, — нужна была скорость. И вся история авиации — это история борьбы за скорость. Сто километров в час. Невероятно! Сто сорок километров в час! Во время Отечественной войны истребители летали со скоростью, превышавшей триста пятьдесят километров. После войны мы полетели быстрее звука… Это достигнуто меньше чем за одну мою жизнь. А вы говорите, что я не люблю авиации!.. Для того чтобы оторваться от земного шара, нужно делать восемь километров в секунду. В шесть раз быстрее, чем летит артиллерийский снаряд. Такая скорость тоже уже достигнута и тоже уже превзойдена. Впрочем, это уже не авиация, а космонавтика… Но чем быстрее мы движемся, тем меньше становится наша земля. Какой громадной казалась она Магеллану, потратившему пять лет, чтобы оплыть ее кругом. А теперь космонавт делает виток вокруг земного шара за час с небольшим. Пройдет несколько лет, скорости еще возрастут, и люди начнут заселять другие планеты. Мы движемся все быстрее, но зато земля, словно по волшебству, сжимается у нас на глазах. Белое море оказывается рядом с Черным, Атлантический океан рядом с Тихим. Земной шар съеживается, и в конце концов мы превратим его в зернышко, в пылинку. Увеличивая скорость, мы всегда теряем столько же, сколько находим. Пешеход, прошагавший пятьдесят километров, видит больше, чем автомобилист, проехавший по шоссе пять тысяч. Разве я против скорости? Нет, я за скорость! Только нужно научиться приобретать, ничего не теряя. Нужно вести борьбу за скорость и тут же, одновременно, бороться за медленность. За то, чтобы летать как можно медленнее. Чтобы неподвижно стоять в воздухе, вот как эта стрекоза.
— Но ведь существуют вертолеты, — проговорил я.
Старик, конечно, меня не услышал, но вместо него мне неожиданно ответил мальчик.
— Вертолет — тоже летающий ящик, — сказал он надменно. Он, видимо, хорошо изучил мысли своего деда.
— Летать неторопливо, лежать в воздухе, парить в струе ветра! — сказал старик. — Оторваться от подоконника и взлететь на пятьдесят, на сто метров ввысь! Никогда не поверю, что это невозможно. Человек весит каких-нибудь семьдесят килограммов, а ведь мы подымаем целые вагоны выше Гималаев. И не можем поднять семьдесят килограммов на пятьдесят метров. Смешно! — Он и вправду рассмеялся — над тем простофилей, который вздумал бы ему возражать. — Просто руки еще не дошли, просто никто не подумал об этом, один я, человек неученый и всю жизнь слишком занятый… Меня давно удивляет, что мы не замечаем, какой двойной жизнью
Слушая эти описания будущих полетов, мальчик давно уже взмахивал руками, как крыльями. Тут он не выдержал и вдруг побежал по самому краю откоса, раскинув руки. Река внизу уже совсем освободилась от тумана и блестела на солнце, как кусок твердого металла. Мальчик подпрыгивал на бегу, воображая, что он летит. Старик следил за ним глазами.
— Все, что уходит от меня, приходит к нему, — сказал он. — Я уже никогда не побегу по этой дорожке, не буду прыгать, не буду махать руками. Нет у меня больше ни рук, ни ног. Если бы он не привозил меня сюда, я никогда не видел бы ничего, кроме моей комнаты. Все уходило от меня постепенно — женская любовь, здоровье, сила, работа, путешествия, прогулки, людские голоса. Только видеть и думать — вот все, что мне осталось. Но то, что уходит от меня, приходит к нему. Ничто не исчезнет, все к нему придет — и любовь, и работа, и странствия, и радости, и страдания. И начнет он там, где мы кончили, и сделает то, чего мы не успели. А мне пора.
Мальчик, далеко от нас отбежавший, вдруг словно опомнился. Он остановился, оглянулся. И со всех ног побежал назад.
— Мне пора, — повторил старик, — и жалеть об этом я не имею права. Где мои сверстники? Их давно уже нет. И то, что я сижу здесь, и грею плечи на солнце, и смотрю — это чудо. Невероятная случайность, несправедливая случайность. В Карпатах, в ту первую войну, нас из полка уцелело шестнадцать человек, и я в том числе. При Врангеле я сидел в симферопольской тюрьме, нас в камере было двадцать шесть, и я один вышел оттуда живым. А потом, через годы, в немецком лагере нас четверо уцелело из всего барака. Три войны — попробуй пройди через такое сито!
Он опять улыбнулся своей нежданной доброй улыбкой — щепочки морщин разбежались вокруг глаз.
— И все-таки недурной мир мы ему оставляем, а? — сказал он мне, кивнув в сторону подбежавшего мальчика. — Честное слово, этот мир был куда хуже, когда мы его приняли от наших дедов. Мы его славно перетрясли и застроили. Но, конечно, дело еще в самом начале. И летающие школьники будущих веков, живя в своих дворцах на разноцветных планетах, станут путать нас с людьми каменного века!
Мне пора было в аэропорт. Я кивнул и по высокой траве, из которой прыскали кузнечики, пошел через поле, думая о прелести мира, о величии человека, о скоротечности даже самой длинной жизни, о нежности, соединившей старика и ребенка, о том, что умение мечтать куда удивительнее умения летать, и черт его знает о чем еще.
1964