Растяпа
Шрифт:
– Так мне что же, в плуг прикажешь впрячься?
– не выдержав, воскликнул Казимерас дрогнувшим голосом. Горечь окончательно подточила цепь, которая сдерживала его ожесточение.
– Отвык я от земли, не спорю. Не было ее у меня никогда, да и не нужна она мне вовсе!
– Ты не от земли, от работы любой отвык, - прошипела над ухом Казюня.
– Лодырь, слюнтяй, растяпа ты, больше никто!
– Таков уж уродился. А только прежде никто мне в глаза не тыкал и куском хлеба не попрекал. А коли ни на что я не годен, нахлебник, так чего ради ты сегодня притащилась следом? Может, остался
– Как же! Сначала бы грязью меня полил, наплел им с три короба, а потом все равно домой приплелся бы. Покуда угла у тебя не было, и люди помалкивали, хотя всем давно известно, что такого нерадивого еще поискать...
– Шестьдесят лет я горя не знал!
– выкрикнул глубоко уязвленный Казимерелис.
– Слова плохого ни от кого не слышал. Ладил с людьми, не ссорился...
– Ладил, говоришь? А за что тогда тебя родной брат выгнал? Свою долю проел - можешь убираться!.. И правильно сделал. Настоящий хозяин дармоедов держать не будет.
– Эх ты, ворона, ворона!
– отбивался, как мог, Казимерелис. Одного мужа до сроку загрызла, теперь на меня клыки точишь...
У Казюни передние зубы некрасиво выдавались вперед. Когда она хотела спрятать их, казалось, во рту у нее что-то невкусное, вроде лекарства, - ни проглотить, ни выплюнуть. Сейчас женщина держала в руке сосновое полено, от которого она собиралась отодрать щепку, чтобы поковырять в зубах. Вот почему упоминание о клыках пришлось так кстати, и оскорбленная женщина со злостью ударила в темноте этим поленом мужа по руке - табакерка разлетелась вдребезги, из нее высыпалась горстка табаку, подаренного Балтрамеюсом... Ну вот, теперь он не сможет даже свернуть самокрутку, даже этой маленькой радости одним взмахом полена лишила его Казюня... И от этой мысли Казимерелис всхлипнул, как ребенок.
Узнялис поднес к губам ноющую руку, провел по суставам пальцев языком, потом присел на корточки и стал на ощупь собирать на глиняном полу все, что вывалилось у него из рук. А Казюня не только не остыла, не пожалела о том, что слишком погорячилась, но и, наоборот, продолжала изливать свою ярость, бросая в лицо Казимерелису все новые обвинения. И характер-де у него хуже некуда, и привычки поганые, а уж о звуках и запахах, что он издает, и говорить не приходится...
Обвиняемый же сгребал с полу крошки табака и, шмыгая носом, все повторял:
– Ну, будет, Казюнеля, будет... Можешь поставить на мне крест. Теперь уж, Казюня, аминь...
Избенка Узнене состояла всего-навсего из трех комнатушек да сеней. В одной комнате с печкой сидели сейчас они, затем была еще горница, где спала Казюня, а сразу за сенями - боковушка, в которой поселился Казимерелис. Там он поставил себе железную печурку, но топил ее, лишь когда принимался мастерить что-нибудь. А спать ночью под периной он привык и в нетопленной комнате.
Казимерелис зажег лучину и пошел к себе. Засветив лампу с разбитым стеклом (за которое ему, кстати, тоже досталось в этот вечер), Узнялис пожаловался вслух:
– Боже мой, боже милостивый!.. За что ты со мной так, за что?!.
От этих горьких слов он еще больше расчувствовался, тело его сотрясали рыдания, но Казимерелис и теперь не спеша разделся, по
Болела голова, в ушах звенело, ныли перебитые пальцы, но Казимерелис утешал себя тем, что он, кажется, ничего плохого не сделал Казюне, даже слова грубого ей не сказал. А ведь при желании мог бы и он не остаться в долгу...
Все это, пожалуй, Казимерас припомнит, когда Казюня раскается и придет к нему просить прощения. "Не из-за меня, из-за себя, детка, убивайся, слезы лей, - примирительно скажет ей Узнялис.
– В костеле небось богу объятия раскрываешь, а дома... Сама подумай, родная, сколько нам с тобой осталось... Чтобы не пришлось потом казнить себя судом своей совести, перед богом, перед людьми ответ держать... Ах, Казюня, Казюнеля, не таю я против тебя злобы, а одно лишь сказать хочу: в ножки тебе больше кланяться не намерен... Но если ты меня разобидишь и прощенья не попросишь, говорить нам больше будет не о чем..."
Казимерелис даже взмок под своими перинами, и в то же время его сильно знобило, а голову, казалось, кто-то время от времени прокалывал шилом - словно башмачник-невидимка без толку тыкал в нее толстенной иглой...
"Похоже, завтра мне не встать, - подумал он равнодушно.
– Сможешь тогда порадоваться - вон я как огнем горю... Чего доброго, натерпишься страху, когда я велю за настоятелем послать... Раудис спросит: "Да что это с вами? Ведь вчерашний день здоровехонек был, ни о чем таком и не думал!.." Ох, Казюня, Казюня... Не навлеки на себя гнев божий!.."
Однако за ночь Казюня, видно, совсем осатанела, потому что, ворвавшись наутро в боковушку, на Казимераса она и не глянула, схватила с полки две буханки, одну оставила больному и грубо бросила:
– Козу покормила, напоила, а свою овцу сам как-нибудь встанешь да покормишь, чтоб не блеяла.
Боровка-то они уже давно закололи и мясо его не заметили, как умяли. Ждали теперь, когда козлята подрастут. Овца тоже принесла парочку ягнят. И их собирались подержать до осени.
– Так и запомни, - произнесла свой приговор Казюня, - будешь теперь сам себе готовить, когда проголодаешься, сам прибираться в общем, будешь сам себе голова...
А он-то, заслышав шаги, решил, что вот-вот наступит час расплаты. Сердце зайчонком встрепенулось от дремы, подпрыгнуло, трепыхнулось отчаянно, и каждый его стук болью отозвался в голове Казимерелиса. Но едва ли не с радостью ждал, что сейчас вот Казюня подойдет поближе и увидит его пылающее лицо; больной даже пошевелил запекшимися губами, подбирая слова: хотел сказать ей, что пальцы его левой руки и ноги почему-то онемели. "Полюбуйся на свою работу... Может, хоть теперь твое сердце смягчится, может, сейчас выжмешь ты слезу..."