Ратоборцы
Шрифт:
А это, пожалуй, и все, что оставлено ей теперь от сыночка. Он же, трехлеток, четырехлеток, он отныне уже мужчина. Теперь возьмут его с женской половины, из-под опеки матери, от всех этих тетушек, мамушек, нянек и приживалок, и переведут на мужскую половину.
И отныне у него свой будет конь, и свой меч, по его силам, и тугой лук будет, сделанный княжичу в рост, и такой, чтобы под силу напрячь, и стрелы в колчане малиновом будут орлиным пером перенные — такие же, как государю-отцу!
А там, глядишь, и за аз, за буки посадят…
Прощай,
…А свое — осеннее — прилежит и пахарю, смерду.
Об эту пору у мужиков три заботы: первая забота — жать да косить, вторая — пахать-боронить, а третья — сеять…
На первое сентября, на Семена, пора дань готовить, оброк. Господарю, на чьей земле страдуешь, — первый сноп. Однако не один сноп волоки, а и то, что к снопу к тому положено, — на ключника, на дворецкого: всяк Федос любит принос!..
Да и попу с пономарем, со дьячком пора уже оси у телег смазывать: скоро по новину ехать — ругу собирать с людей тяглых, с хрестьянина, со смерда…
Осенью и у воробья пиво!..
Пора и девкам-бабам класть зачин своим осенним работам: пора льны расстилать.
Да вот уже и видно — то там, то сям на лугу рдеют они на солнце своим девьим, бабьим нарядом, словно рябиновый куст.
Любит русская женщина веселый платок!..
…Симеоны-летопроводцы — журавль на теплые воды! Тишь да синь… И на синем в недосинь небе, словно бы острия огромных стрел, плывут и плывут их тоскливые косяки…
Жалко, видно, им с нами расставаться, со светлой Русской Землей… «На Киев, на Киев летим!» — жалобно курлыкают. И особенно — если мальчуганов завидят внизу.
А мальчишкам — тем и подавно жаль отпускать их: «Журавли тепло уносят…» А ведь можно их и возвратить. Только знать надо, что кричать им. А кричать надо вот что: «Колесом дорога, колесом дорога!..» Услышат — вернутся. А теплынь — с ними.
И уж который строй журавлиный проплыл сегодня над головою князя! Ярославич то и дело подымал голову, — сощурясь, вглядывался, считал…
Тоскою отдавался прощальный этот крик журавлиный у него на сердце.
Только нельзя было очень-то засматриваться: чем ближе к берегу Клязьмы, к городу, тем все чаще и чаще приходилось враз натягивать повод, — стайки мальчишек то и дело перепархивали дорогу под самыми копытами коня. Александр тихонько поругивался.
А город все близился, все раздвигался, крупнел. На противоположной стороне реки, под крутым овражистым берегом, у подошвы откоса, на зеленой кайме приречья, хорошо стали различимы сизые кочаны капусты, раскормленные белые гуси и яркие разводы и узоры на платках и на сарафанах тех, что работали на огороде.
Через узенькую речушку, к тому же и сильно усохшую за лето, слышны стали звонкие, окающие и, словно бы в лесу где-то, перекликавшиеся голоса разговаривающих между собою огородниц.
Теперь всадник — да и вместе с могучим конем со своим — стал казаться меньше маковой росинки против огромного города, что ширился и ширился перед ним на холмисто-обрывистом
Владимир простерся на том берегу очертаньями как бы огромного, частью белого, частью золотого утюга, испещренного разноцветными — и синими, и алыми, и зелеными — пятнами.
Белою и золотою была широкая часть утюга, примерно до половины, а узкий конец был гораздо темнее и почти совсем был лишен белых и золотых пятен.
Белое — то были стены, башни кремля, палат, храмов, монастырей. Золотое — купола храмов и золоченою медью обитые гребенчатые верхи боярских и княжеских теремов.
Бело-золотым показывался издали так называемый княжой, Верхний Город, или Гора, — город великих прадедов и дедов Александра, город Владимира Мономаха, Юрья Долгие Руки, Андрея Гордого и Всеволода Большое Гнездо.
А темным углом того утюга показывался посад, где обитал бесчисленный ремесленник владимирский да огородник.
Однако отсюда, а не от Горы, положен был зачин городу. Мономах пришел на готовое. Он лишь имя свое княжеское наложил на уже разворачивавшийся город.
Выходцы, откольники из Ростова и Суздаля, расторопные искусники и умельцы, некогда, в старые времена, не захотели более задыхаться под тучным гузном боярского Ростова и вдруг снялись да и утекли…
Здесь, на крутояром берегу Клязьмы, не только речка одна осадила их, но и поистине околдовала крепкая и высокорослая боровая сосна, звонкая под топором. Кремлевое, рудовое дерево.
Кремль и воздвигнул из него Мономах, едва только прибыл сюда, на свою залесскую отчину, насилу продравшись с невеликой дружиной сквозь Вятичские, даже и солнцем самим не пробиваемые леса.
Сперва — топор и тесло, а потом уже — скипетр!..
Еще Ярослав Всеволодич, отец Невского, сдал на откуп владимирскому купцу-льнянику Акиндину Чернобаю все четыре деревянных моста через Клязьму, которыми въезжали с луговой стороны в город.
Прежде мостовое брали для князя. Брали милостиво. И даже не на каждом мосту стоял мытник. Если возы, что проходили через мост, были тяжелые, с товаром укладистым, — тогда с каждого возу мостовщик — мытник — взимал мостовое, а также и мыт с товара — не больше одной беличьей мордки, обеушной, с коготками.
С легкого же возу, с товара пухлого, неукладистого — ну хотя бы с хмелевого, — брали и того меньше: одна мордка беличья от трех возов.
И уже совсем милостиво — со льготою, что объявлена была еще от Мономаха, — брали со смердьего возу, с хрестьян, с деревни. Правда, если только ехали они в город не так просто, по своим каким-либо делам, а везли обилье, хлеб на торг, на продажу.
Возле сторожки мытника стоял столб; на нем прибита доска, а на доске исписано все перечисленье. Хочешь — плати новгородками, хочешь — смоленскими, а хочешь — и немецкими пфеннигами, да хотя бы ты и диргемы достал арабские из кошеля, то все равно мытник тебе все перечислит, и скажет, и сдачу вынесет.