Равель
Шрифт:
Ну и довольно об этом. Прошлогодняя церемония в Оксфорде, когда он стал доктором honoris causa, прошла настолько успешно, что его снова пригласили в Англию. И Равель отправляется туда почти одновременно с Витгенштейном, который едет из Австрии, чтобы в свой черед получить докторскую степень, правда, в Кембридже и по философии. И если Равель вряд ли когда-нибудь встретит самого Людвига Витгенштейна, то их пути, можно сказать, скрестятся три недели спустя именно в Вене, где он познакомится с его старшим братом. Пауль Витгенштейн, пианист, потерял на фронте правую руку, попал в плен к русским, был сослан в Сибирь, а теперь вернулся на родину. Стойко перенеся свою потерю, он, вполне естественно, посвятил себя исполнению музыки, написанной для левой руки. Поскольку этот репертуар ограничен: Регер, Сен-Санс, Шуберт в обработке Листа и Бах в обработке Брамса, — ему пришло в голову обратиться с заказами для своей левой руки к некоторым современным композиторам. И Равель встречается
По возвращении во Францию дела идут далеко не блестяще. Равель по-прежнему курит не переставая, по-прежнему томится скукой, по-прежнему скверно спит, но теперь — и это уже что-то новое! — его постоянно мучат усталость, хроническое воспаление желез и прочие мелкие пакости. А главное, после странного триумфа «Болеро» он опять-таки не знает, чем себя занять. Носятся, конечно, в воздухе некие смутные идеи — давнее намерение сочинить концерт (но это слишком традиционно), слабые поползновения написать «Жанну д’Арк» (но это слишком утомительно), попытки оркестровки (но это ничего не дает), черновик «Короля вопреки себе» — нет, это все не то. Лучше уж вернуться в места отдыха, провести в Стране басков целое лето и думать о чем-нибудь другом.
В конце лета, когда он читает на своем балконе невеселые новости в «Попюлэр», приходит из Австрии письмецо от Витгенштейна, в котором тот заказывает ему концерт для своей уцелевшей руки. И вот тут-то с Равелем происходит нечто странное: он не ограничивается выполнением этого заказа и вместо того, чтобы сочинить один концерт, тайком пишет два одновременно — один ре-мажорный, для левой руки, и второй соль-мажорный, где воплощает одну из своих старых задумок. Первый он отдаст Витгенштейну, другой оставит себе, только себе, более того, думает он, я его сам же и исполню. До сих пор он создавал свои вещи только поочередно и в одном-единственном ключе, впервые в жизни ему захотелось произвести на свет такую пару близнецов.
Однако это будут разнояйцевые близнецы — с общей датой рождения, но без малейшего сходства. Он начинает с того, что набрасывает тему Concerto en sol [10] , потом откладывает его, чтобы выполнить заказ. Уладив эту проблему с левой рукой довольно быстро, то есть за девять месяцев (вполне традиционный срок), он возвращается к первому сочинению, однако на сей раз дело идет туго. Он тянет с написанием, он переживает муки ада, не в силах придумать финал. Ведь это, поверьте, очень сложно, ситуация весьма деликатная, если учесть, что концерт пишется не для фортепиано, а против него. «Ладно, — говорит он Зогебу, — поскольку мне никак не удается закончить эту вещь для обеих рук, я решил больше не спать ни секунды, вот так-то. Когда напишу финал, тогда и буду отдыхать, а на этом свете или на том, уже неважно».
10
Концерт в соль-мажоре.
Но наконец сочинение доведено до конца, и Маргарита Лонг, тотчас оповещенная об этом, принимается его разбирать — не без трудностей, так как автор либо торчит у нее за спиной, непрестанно дергая поправками, либо терзает ее по телефону. Маргариту мучат сомнения, она делится с Равелем своей тревогой по поводу второй части, крайне трудной для исполнителя из-за очень протяженного темпа этой, по ее выражению, нескончаемо текучей фразы. Равель разражается криком: «Какой текучей фразы? Что еще за текучая фраза! Да я еле выжимал из себя по два такта в день, я чуть не сдох, пока не сделал все как надо!» Очень может быть, но, честно говоря, он поторопился, затратив всего год с небольшим на осуществление своего двойного замысла.
Сочтя «Концерт для левой руки» оконченным, Равель приглашает в Монфор заказчика, чтобы предъявить ему свою работу. Пауль Витгенштейн по-прежнему выглядит замкнутым; маленькие очочки, подбритые виски, костлявая скованная фигура, пустой правый рукав пиджака засунут в карман. Слава богу, он не остается обедать: Равель уже представлял себе, как возьмется нарезать ему мясо и как его остановит сверкнувший взгляд гостя. Встреча ограничивается обсуждением результата этого заказа. Описав состав оркестра и главные установки каждой части, Равель исполняет сольную партию обеими руками, не сказать чтобы очень уж искусно. Витгенштейн первым делом находит, что он скверный пианист, зато о самом сочинении говорит (гордясь тем, что его так и не научили притворяться): что ж, получилось недурственно. Пытаясь скрыть разочарование, Равель берет сигарету, долго разминает ее перед тем, как поднести
Но эта рана — не рана, а всего лишь мелкая царапинка на самолюбии. Ведь в то же самое время он постоянно убеждается, что слава его крепнет, что его играют повсюду, что в газетах только и речи, что о нем. Похоже, до него ни один композитор не удостаивался такого успеха, — взять хоть восторженный пассаж репортера из «Пари-Суар», посвященный автору «Благородных и сентиментальных вальсов», который, как пишет журналист, может по праву гордиться тем, что на его концертах заняты даже откидные сиденья. Он достиг таких вершин популярности, что молодые композиторы начинают нервничать и строить ему козни, — мало того, охаивают в прессе, но, похоже, ему это в высшей степени безразлично. Однажды вечером он сидит с молодым Розенталем на балете Дариюса Мийо и аплодирует до боли в ладонях, крича при этом: «Прекрасно! Потрясающе! Великолепно! Замечательно! Блестяще! Браво!» «Но послушайте, — говорит ему сосед, — разве вы не знаете, как Мийо отзывается о вас? Он же обливает вас грязью на каждом углу». «И правильно делает, — одобрительно бросает Равель, — именно так и должны вести себя молодые». В другой вечер он смотрит, уже в обществе Элен, другой балет, на музыку Жоржа Орика, и находит его не менее великолепным, таким прекрасным, что рвется за кулисы — высказать автору свое восхищение. «Как, — удивляется Элен, — неужели вы хотите поздравлять Орика после всего, что он про вас понаписал?!» «А что тут такого? — говорит тот. — Он нападает на Равеля? Ну так он правильно делает, что нападает на Равеля. Если бы он не нападал на Равеля, то сам был бы Равелем, а публике вполне хватит и одного Равеля, верно?»
Чествованиям не видно конца: вот уже и в Сен-Жан-де-Люзе в самом разгаре августа организован фестиваль в его честь, где его имя будет присвоено набережной, на которой он родился. Он вновь обретает там свое пианино, свой купальный костюм и свои привычки; затем начинается церемония, которая проходит весьма успешно, несмотря на то что Клод Фаррер, с его трубным голосом, седой бородой и классическим профилем офицера торгового флота, скомкал свою речь; впрочем, Равель этого не слышит, поскольку он тихонько сбегает еще до начала выступления. «Пойдемте-ка лучше выпьем вишневого ликера, — говорит он Роберу Казадезюсу, взяв его под локоток, — я не желаю выставлять себя на посмешище, присутствуя на открытии собственной мемориальной доски». Но зато он увлеченно следит за соревнованиями по баскской пелоте, которое завершает фестиваль; по окончании игры он позирует для фотографов, стоя в своем костюме, с непокрытой головой и неизменной «Голуаз» в руке среди четверых игроков в мяч — великанов бандитского вида, одетых в белое, в баскских беретах. На этом снимке улыбается лишь он один, великаны же стоят с каменными лицами. Ну а в заключение празднества будет дан концерт из его сочинений в пользу благотворительных обществ, и он, как обычно, опаздывает к началу, его нет и нет, публика терпеливо ждет, и он наконец появляется, но тут же с ужасом обнаруживает, что забыл вложить платочек в нагрудный карман, и снова начинается переполох. Тщетно Казадезюс предлагает ему свой, Равель объявляет, что это невозможно. И, разумеется, это невозможно, поскольку на платочке другие инициалы. В конце концов дело кое-как улаживают, и назавтра все они отправляются в Hispano Эдмона Годена, отца Мари, в Сан-Себастьян, на корриду, посмотреть на знаменитых тореро — Марсиаля Лаланду (бычье ухо и раскол зрителей), Энрике Торреса (овация и свист) и Никанора Вильяльту (тишина и снова тишина).
Он возвращается в Париж, и слава подстегивает его, заставляя удвоить активность. Устав от бесконечных поездок из Монфора в Париж и обратно, он обустраивает себе маленькую студию в доме брата, в Леваллуа. Лейриц создает дизайн квартирки, нечто среднее между пароходной каютой и кабинетом дантиста: никелированная мебель, стулья из трубок, круглые коврики, выдвижной бар с высокими табуретами, шейкером, бокалами для коктейлей и бутылками всех цветов радуги. Никаких картин на стенах, даже копий, как в Монфоре, — только несколько японских гравюр и фотографий Ман Рэя, да и это не важно, поскольку Равель будет заглядывать сюда не часто.
Похоже, что громкая слава слегка вскружила ему голову: прежде ироничный и невозмутимый, он теперь несколько опьянен ею. И в самом разгаре работы последних месяцев, еще даже не закончив два своих концерта, строит планы поехать в кругосветное турне, взяв с собой тот, что написан для обеих рук — для его собственных рук. Он твердо намерен сыграть его на всех континентах, во всех пяти частях света, подчеркивает он в разговоре с теми, кто соглашается его выслушать, — именно в пяти. Однако его организм сильно ослаблен и уже не подчиняется воле; в дело вмешиваются врачи. Их очень беспокоит его состояние, они категорически против этого проекта. Сначала давайте немножко успокоимся. Угрозы и прогнозы, предупреждения и предписания. Курс лечения: инъекции сыворотки и полный покой.