РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ
Шрифт:
Далее стояла изба Фатинцев, фамилия Плетневы. Вера Плетнева — мать моего дружка Доськи — умерла тоже от голода в эту последнюю войну. Избу истопили.
За домом Коклюшкина стояла избушка Агапейки — веселой бабенки, которая тоже уехала куда-то, а избушку раскатили. Про Агапейку помню только, что она очень любила играть в шашки и что бабы подсмеивались над ней: изба у нее была так мала, что кадушка с рыжиками стояла в нужнике.
Павлушков дом — давно разломан. Из земли и до сих пор, словно гнилые корни стариковских зубов, торчат остатки столбов, на которых
Дом Орловых купил Дворцов. Орловы уехали.
Матвиенков дом — ничего нет на этом месте.
Енашина изба — никто не живет.
Дальше были еще дома, я их уже не помню. Теперь гам только камни да высокая, в пояс, мокрая от дождя трава.
Дом по левую руку от нашего тоже пуст. Окошки, правда, не заколочены, но никто в нем не живет, петух не поет по утрам и под вечер не скрипят ворота, впуская корову…
Его рубил родной брат прадеда по отцу — Савелий Иванович Петров.
Потешный мужик, он все делал «наопаково», как у нас говорят, то есть наоборот, нарочно, смешно. Когда моя мать была маленькая, ее заставляли выдирать обильную крапиву, росшую вокруг дома. Савелий Иванович, идя мимо, останавливался, шевелил бородкой:
— Анфиска!
— Что, дедушко?
— А вот что я тебе скажу. Возьми да полей крапиву-то постным маслом, она и не будет расти. Чем дергать-то… Я те говорю.
И уходил, серьезный, не дрогнув ни одной жилкой апостольского лица.
Уже будучи стариком, Савелий Иванович приходил на игрище, садился в передний угол, долго молча слушал, как поют девки, как играет гармонь и пляшут холостяки. Потом, уходя, раскланивался со всеми и уже у дверей оборачивался:
— Девки, что у вас спросить хочу…
— Что, Савелий Иванович?
— Да так, может, сейчас и неудобно, может, потом.
— А что, дедушко, спрашивай. — Все затихали, ждали, гармонь прикрывалась.
— А вот что. Как вы узнаете, когда вам по малой нужде надо-тко? Ежели по часам, дак не выходит.
— Лешой, лешой, сотона! — плевались девки, а Савелий Иванович уходил, провожаемый ребячьим хохотом.
Жену у него звали Гурихой, по вечерам они на пару нюхали табак, у каждого была своя табакерка. Во время ужина Савелий Иванович на глазах у Гурихи доест из посудины кашу, дочиста выскребет ложкой и с самым серьезным видом сует пустую посудину Гурихе:
— На-ко, матка, дохлебай.
Садясь у окна нюхать табак, заставлял парнишку-нахлебника прочищать заросший волосами, забитый табаком нос.
— Ну, Мишка, давай! У тебя пальчики тоненькие. Дело шло. Мишка чистит, старик нюхает.
В колхоз он долго не вступал, а когда вступил, то сдал все, кроме любимой резной дуги и выездной упряжки. Эту дугу и упряжь он прятал на чердаке. Сына его Степана Савельевича убило на фронте в первую империалистическую. Гуриха умерла, а он жил долго и до самой смерти смешил людей своими бухтинами.
Афанасия Петрова — его невестка — маленькая, сухая, подвижная старуха. Почти всю жизнь она прожила в этом доме. Вся
Лишь пройдет сенокос — подоспеет лен, Афанасья бежит в лен. Работа для Афанасьи, как, впрочем, для многих наших женщин, — это один из способов не заболеть и не умереть. Афанасья сидит как на шильях, если кто-то что-то делает, куда-то пошел, а она дома. Кидается к вешалке, надевает передник и тоже бежит, почти бегом.
И так лет шестьдесят, не меньше. Она никогда ничем не болела, хотя стоны и жалобы на ломоту, на тоску в пояснице либо в суставах все время так и сыплются. Все ее маленькое жилистое тело так привыкло к постоянному, никогда не прекращающемуся труду, что, вероятно, дай ей пенсию, отпусти на отдых, она тут же бы умерла, бездействие сгубило бы ее тотчас же.
Другим стержнем ее неистощимой жизнеспособности, как это ни странно, стала корова. Корова заполнила всю Афанасьину жизнь. Корова Малька не только поит и кормит Афанасью. Малька для Афанасьи как бы первый главный член семьи, идол, с Малькой разговаривают, ее любят, как единственного в семье ребенка. Малька избалованное, но ласковое существо. Было время, когда молоко некуда было сдавать, и всю простоквашу, а то и блюдо неснятого Малькиного молока Афанасья выливала в колоду самой же Мальке. Та с удовольствием поедала собственную продукцию. Теперь же, когда молоко собирают и от своих коров, когда закупочная цена стала выше, Малька дает Афанасье все: сахар, хлеб, моральную независимость, масло, ситчик.
Дочь Афанасьи, Густя, работала на почте, теперь в сельпо, которое от Тимонихи в семи километрах. Густя не хочет в Тимониху: во-первых, надо доработать стаж для пенсии, во-вторых, в центре колхоза повеселее, народу побольше. И вот Густя настояла на том, чтобы Афанасья переехала к ней. Как решилась Афанасья продать дом — сказать трудно. Со слезами, со стонами и охами приехала к дочери, первые дни все глядела в свою сторону и плакала. Выручала от тоски по Тимонихе опять же Малька, которая, кстати, тоже жалела Тимониху. Надо было перегнать корову на новое место зимой, пока она не ходила еще со своими тимонихинскими товарками. Но ее перегнали весной, и Малька не могла привыкнуть, убегала с пастбища, металась. Афанасье приходилось ходить с ней на выгон. Вот как она рассказывает про корову:
— Ежели сижу под кустиком, так и Малька траву ест. Иной раз спрятаюсь за кустом. Малька прибежит, поглядит, тут ли я, и спокойно ходит. Только домой уйду, и она за мной…
Дом Афанасья за пятьсот рублей продала другой старухе — тоже Афанасье. Афанасья Озеркова живет одна в соседней деревне, а в Тимонихе у нее племянница Марья — жена бригадира Дворцова. Хотя у Афанасьи Озерковой и свой дом еще крепкий, как колокол, но в Тимонихе хоть есть к кому прислониться, помогут и картошку выкопать, и воды принести.