Разговор с незнакомкой
Шрифт:
То море кипело, неистовствовало. Ветер срывал с грохотавших бурунов темную едкую пену и вихрем подымал вверх. Сплошной стеной, гигантской дымовой завесой, перекатываясь, неслась над судном лавина колючего тумана.
Тяжело было машинам на судне в это время. Трудно было людям. Много дней и ночей провели они в море, выслеживая рыбу и набивая ею трюмовые закрома. И теперь загруженное судно, борясь со штормом, пробивалось в порт.
…Шторм почти утих, когда вахтенный матрос Гайда сворачивал набухшие листы брезента, собирал противопожарный инвентарь, в беспорядке разбросанный стихией по палубе. С досадой думал он, что заштормило перед самой бухтой и долгожданный отдых оттянулся так нелепо и неожиданно. Плавал он не первый год, военная служба его проходила тоже на море, привык ко
Разогнув затекшую спину, Гайда посмотрел вверх. Бурое небо светлело, и уже можно было разглядеть в клочковатые полыньи среди туч неровные косяки птиц, низко пролетающих над судном. Уставшие стаи не выдерживали строя. Гайда долго, до рези в глазах, смотрел вслед птицам — и вдруг увидел, как последняя пара, отстав и теряя скорость, стала снижаться к воде. Вот она медленно, точно в бреющем полете, спланировала над судном и опустилась прямо ему под ноги, заскрежетав по мокрой палубе распахнутыми крыльями и скользя по ней, пока не потеряла инерцию. Отступив на шаг-другой, чтобы не вспугнуть птиц, Гайда присел на корточки. Это были два журавля. Нахохлившиеся, длинноногие, они жались друг к другу и беспомощно смотрели в глаза человека. А человек, видно, растерялся не меньше их, так и сидел он перед ними, замерев и боясь пошевелиться.
Гайде приходилось слышать, что обессилевшие в долгом полете птицы порой забывают о страхе и делают передышку на борту первого попавшегося судна. Случай не столь редкий. Но сам он наблюдал такое впервые. Зачарованный, он не мог отвести взгляда от птиц. Что-то знакомое-знакомое почудилось ему вдруг в этой пепельно-серой голенастой чете. И ему вспомнились журавлики его детства… То было в родном Полесье, в лесной деревушке Гребеньки. Босоногим мальчишкой он бегал каждое утро по тропинке к сонному, заросшему тиной болотцу. Бегал проверять, не улетели ли еще журавли. Он подкрадывался совсем близко и на расстоянии нескольких шагов рассматривал их. И журавли не боялись его, доверяли… По осени же, когда они собирались в стаи, он приходил прощаться. И подолгу потом стоял у околицы, вслушиваясь в гортанные позывные, манившие его за собой, и провожал взглядом серебристые пунктиры живых треугольников.
…За спиной, со стороны полубака, послышались шаги.
— Ого-о! — раздалось через минуту. — Я вижу, у тебя богатый улов. — Это был сменщик — Савин.
— Тише, не спугни, — сказал Гайда, поднимаясь. Не сразу оторвав взгляд от птиц, он боком обошел уложенный поврежденный трал, медленно, грузно ступая, побрел в каюту. И там, укрывшись с головой, мгновенно провалился в какую-то тягучую, густую мглу. Но вряд ли это был сон. Скорее всего, так — тяжелое полузабытье. Ему мерещились огромные, с гулом проносящиеся над головой волны, временами приоткрывающие небо и ниточку журавлей, то исчезающую, то появляющуюся вновь из клочьев тающего тумана. Когда дремота оставила его, он сел, пытаясь сообразить, сколько прошло времени с тех пор, как он сменился. Захотелось глотнуть холодного чистого воздуха.
Поднимаясь по крутому трапу, Гайда улыбнулся, вспомнив о журавлях. Небо стало гладким, ветер утих совсем. В том месте, где были журавли, теперь лежала аккуратно уложенная бухта толстого сырого каната. Подойдя поближе, Гайда увидел под ногами серые пушистые перья. Склеившиеся, они пристыли к палубе, застряли между витков каната. Наклонившись, Гайда увидел под перьями капли густой темной крови.
В два прыжка он миновал оба пролета гулкого трапа. Остановился у двери кают-компании. Она почему-то не подавалась. Метнулся вправо — к кубрику. Толкнул первую попавшуюся дверь. До тошноты резко и приторно ударило навстречу запахом жареного мяса. Увидел ухмыляющегося Савина. Тот призывно махал рукой, приглашая входить. Рядом был еще кто-то. Но Гайда не видел ничего, кроме Яшки Савина, его расплывшегося в улыбке лица, почти сросшихся бровей, карих влажных глаз. Вот лицо оказалось совсем близко. И тогда он ударил. Ударил сильно, исступленно. Заломило спружинившее предплечье. Он ударил еще и еще, пока чьи-то могучие руки не отбросили его назад, ке заломили локтей, прижимая его, вдавливая в стену…
По узкой тропинке уходил матрос в сопки. Шел медленно,
Всякие судьбы у моряков. Иных, казалось совсем падших, безнадежных, воскрешало море. Или тоска по нему. Они честно работали на берегу и возвращались на судно. Но вряд ли найдется капитан, который бы рискнул взять на борт матроса, поднявшего руку на товарища на судне, где столько бесконечных суток люди находятся лицом к лицу лишь друг с другом, где волны и стихия — единственные свидетели их привязанности или ненависти. Матрос понимал это и не роптал. Он хорошо знал законы моря.
ПЕРВОЕ СЛОВО
Я плохо помню войну, мал еще был, несмышлен. Но конец ее, в особенности последняя весна, запомнилась четко.
Помню, как дружно она тогда наступила, забурлила ручьями, загремела ранними грозами. Через улицу неслись потоки воды, скатываясь за околицей в овраг. По полю убегала к темнеющему лесу неширокая колея. Из бурого санного следа сочилась вода. Над развороченным снарядом куполом церкви кружились галки, тревожно крича зычным своим весенним криком. А мимо маленькой станции по-прежнему проносились эшелоны. Теперь уже в основном назад, на восток. Как и раньше, они выстукивали дробь на стыках, громыхая вчера еще смертельным грузом.
Возле станции косяками собирались мальчишки. И как прежде, махали вслед уносящимся вдаль поездам. Затем убегали к реке, к прибрежным ветлам. Это были дети войны. И играли они в военные игры. А в перерывах между «боями» охотились с рогатками на воробьев, сбивали с деревьев тощих галок. И потом долго пировали на огородах возле костров из прошлогодней ботвы. И там, на задах, за избами, дрожал над подогретой землей воздух.
Я был среди этих мальчишек, и память охотно ведет меня теперь по кочкам, лужам и закоулкам моего голодного, босого детства.
…Я слышу, как протяжно скрипит колодезный журавль. Вода, выплескиваясь через края помятого сбоку ведра, стекает на отбеленные доски и по ледяной корке бежит вниз, к земле. Молодая сухощавая женщина медленно идет к дому с коромыслом на плече. И кажется, что вместе с ношей она несет нелегкую свою думу. Она идет плавно и прямо, слегка заведя в сторону левую часть коромысла. Так же не спеша она поднимается по ступеням крыльца, наклонившись, ставит на скамью одно ведро, потом, повернувшись другой стороной, второе. Открывает дверь, а у порога, потеряв равновесие, шлепается на пол белоголовый мальчишка. На вид ему года полтора, не больше. Мать, подхватив его на руки, бережно переносит в угол комнаты. Посидев минуту-другую на коврике из разноцветных лоскутов, паренек маленькими неровными шагами добирается до старинного громоздкого буфета, бог весть как попавшего в эту слишком негородскую комнату. Он царапает, толкает нижние створки буфета и, точно принюхиваясь к чему-то, пытается заглянуть внутрь. Мать водворяет его на место, подкладывая игрушки: безногую куклу, сосновые шишки, желтеющие латунью стреляные гильзы. Мальчишка морщится, отталкивает от себя игрушки, вот-вот готовый заплакать. Мать высыпает перед ним горсть пуговиц, и он, забывшись на минуту, перебирает их, развозя в разные стороны по полу. Но вот он уже опять у шкафа. И крохотные тонкие руки скользят по дверцам. Дверцы не подаются, мальчуган, всхлипывая, что-то лепечет. Мать, снова пытаясь увести его, прислушивается. Из невнятного лопотания, из журчащих звуков складывается вдруг нечто почти членораздельное и понятное.
— И-леба, леба, ле-еба… — не просит, а требует ребенок.
— Миленький ты мой, надо же… хлеба… — женщина опускается на пол передним. — Заговорил ведь, ей-ей, заговорил!.. Вот бы папка услышал, вот бы… — Она подхватывает его на руки, отходит к окну, вновь возвращается назад, нащупывает что-то одной рукой на верхней полке буфета, что-то ищет. Может быть, корочку хлеба или кусочек жмыха… Колобом звали его тогда, колобком. Вкусный был, сладкий, наверное, вкуснее теперешних пряников.
А за окном падают вниз, скатываясь с крыши, тяжелые капли. Насвистывают птицы, шумят, бормочут что-то на бегу стремительные ручьи. Все наполнено радостным и счастливым гулом той далекой, незабываемой победной весны.