Разговор в семействе Штейн об отсутствующем господине фон Гете
Шрифт:
Однако мужчины склонны взваливать вину за свои неудачи в любви скорее на себя, чем на возлюбленную, наверное, потому, что тщеславие требует от них скорее иметь безупречную возлюбленную, чем самому быть безупречным. Значит, наши несправедливые обвинения могут заходить как угодно далеко. Он скорее согласился бы считать себя последним глупцом, чем допустить, что его кумир — привередливая ведьма. Он верил, что давал мне поводы к ложным подозрениям, и с завидным упорством силился доказать обратное, какие бы глупости я ни вытворяла.
Лучшими доказательствами он считал произведения своего искусства, он просто заваливал меня ими. И постоянно приходил в отчаяние, потому
Такое обыкновенное пренебрежение было наверняка не самым худшим из моих маневров. Казалось бы, это очень просто. Ведь каждый знает, чего стоят поэтические сочинения. Говорят, что поэты — это люди, которые умеют высказывать то, что другие люди чувствуют. Определение хорошее, но слишком краткое. Полное определение звучит так: поэты высказывают то, что чувствуют все люди, кроме них самих. Тем не менее, уверяю вас, мне пришлось весьма основательно все обдумать и оценить, чтобы прийти к этой мысли.
Только не говорите, что вы его тоже не читали. Конечно, вы его не читали, Штейн, но это совсем другое дело: в конце концов, у вас не было к тому ни малейших оснований. Впрочем, даже мне это не стоило особых усилий. Сколько я могу судить по тому, что перелистала, это все вещи холодные, очень скучные, очень заумные и очень бесстыдные. Но важно-то было не то, что я их не читала, а то, что я в этом сознавалась.
Нет ничего легче, чем заставить автора поверить, что его знают. Если Господь отказал моему полу в способности что-нибудь понимать, он все же даровал нам талант делать вид, что мы понимаем все. В беседе с автором ты вскользь упоминаешь какой-либо предмет, он пускается в разглагольствования о своих замыслах; ты зачарованно смотришь на него и вздыхаешь: «Ах, я тоже это чувствовала, но не могла выразить». Любой автор сочтет тебя знатоком своих писаний.
Я отказалась от этой повинности. Я не изображала предпочтительного восхищения. Я говорила:
— К чему мне ваши искусственные рифмы, мой друг; для меня вы — Гёте, а не известный поэт.
— Но Гёте — поэт.
А я возражала:
— Увы, друг мой! Как бы я желала, чтобы вы были просто придворный садовник Мейер.
Понимаете, Штейн? Одна простая фраза — и Самсон лишается волос.
Я воспользуюсь этим примером, чтобы показать вам, каково бы мне пришлось, если б я клюнула на его стишки. Это само по себе — целая история.
Прежде всего, почему я должна восхищаться его ремеслом, которое и так доставляет ему достаточно привилегий? Будто у других людей нет никаких дел. Мне, например, приходится вести дом и управлять имением, которое дышит на ладан. Почему я должна позволять ему извлекать из своего ремесла еще и выгоды для своей любви?
Неужели недостаточно, что он изо дня в день извлекает из любви выгоды для своего ремесла?
Я позволяю ему поцелуй. Поцелуй приводит его в восторг. Свой восторг он перечеканивает в стихотворение. За это стихотворение, то есть, в конечном счете, за мой поцелуй, он берет деньги; на этом, казалось бы, сделка закончена. Неужели я должна еще и вознаграждать его поцелуями за мои же поцелуи?
Хотите — верьте, хотите — нет: он требует именно этого. Мое равнодушие его оскорбляет. Он каждую строку сочиняет якобы только ради меня. Прекрасно. Но для кого же тогда он отдает ее в печать?
Он говорит, что создал «Тассо» и таврическую Ифигению, чтобы все знали, как он любит меня. Разумеется, все наоборот: он любит меня, чтобы сочинять этого Тассо и эту Ифигению. Я для него — чернильный прибор, мне место на его письменном столе.
Самое возмутительное, что сидя над своими драматическими сочинениями,
Поэт страдает больше, чем мы? Но и зонт чаще попадает под дождь.
Он любил страдать, потому что не умел страдать. И он любил любить, потому что любить был не в состоянии. Я убеждена, что в тот момент, когда он перестал бы получать от этого поэтические проценты, он отложил бы в сторону все свои несчастья, как мокрый зонт. А я — женщина с обыкновенными чувствами, как всякая другая, — почему я должна удовлетворять любопытство этого неуловимого человека и показывать ему, каково, например, приходится тому, кто страдает? Я это называю — вести со мной игру.
Горе той несчастной, которая решится любить поэта. В самом деле, я и по сей день не могу сказать, кто из нас кого терзал. Гёте — о, уж он-то, конечно, называл меня жестокой! Любой мужчина считает женщину капризной, если она хочет привязать его, и неверной, если она добивается от него постоянства. Им нравится предавать нас и весьма не нравится, когда предают их.
А теперь весь свет сговорился упрекать меня в жестокости, и вы, Иосиас, выясняете со мной отношения и намекаете, что это я своей жестокостью прогнала Гёте. Моя жестокость, видите ли, причина его отсутствия. А я скажу вам вот что: если и была причина его присутствия здесь в течение бесконечных десяти лет, то этой причиной была моя жестокость. Не спрашивайте меня, почему Гёте уехал. Спросите лучше, почему он оставался здесь так невероятно долго.
И тогда я вам отвечу: потому что я любила его, и любила так, как ему это было нужно. Ведь и богам для их всевластия нужны страдания.
Ведь мы цепляемся за жизнь со всеми ее неурядицами и огорчениями именно благодаря ее жестокости. Мы дорожим жизнью, ибо каждый удар, который она нам наносит, заставляет нас еще яростней доказывать, что мы можем вырвать у нее также и счастье. Да, Штейн, человек любит жизнь, потому что она его не любит.
Почтовый рожок.
Почта. Позвольте, я подойду к окну; правда, я не знаю, кто бы мог в настоящий момент писать нам… Сейчас покажется кучер.
Почтовый рожок.
Как? Карета проехала мимо к почте? Значит, я опять была права. Я же говорила, что мы не ждем письма, и вот пожалуйста — письма нет.
Я хочу быть искренней, Иосиас. Допустим, Гёте набрался бы наглости обеспокоить меня письмом, умоляя о прощении: я бы не простила. Как бы ни судили обо мне вы и весь Веймар, десять лет прошло, и десяти лет довольно. Я по горло сыта этой вечной заботой, этой мукой безответного чувства, когда все тяготы выпадают на долю любящей, а все наслаждения — на долю любимого. Никто меня не осудит. Я все перенесла и все позабыла. Глядите-ка — Зейдель! Ах, так! Он послал письмо на адрес своего слуги. Поскольку письмо у Зейделя, кучер, конечно, и не мог принести его.