Разговоры о самом главном. Переписка.
Шрифт:
9. Иероглиф в живописи — не нагнетание эмоций. Он — их перечисление. Остальное достигается вопреки иероглифу.
10. Согласен, что живопись — это сгущение виденного «без слов, без разъяснения, без указующего перста». (Что и пытался в наше время сделать Чуйков в «Гималаях».) На одних идеях передвижничества не построишь искусства, в эти рамки не вместишь ни Врубеля, ни Куинджи. Беспомощность соцреализма в живописи и музыке ощутимее всего.
11. Вы пишете: «сначала радость, потом въедание, потом чувство самой кисти художника». Нет, не так, нет, не так. Прежде всего это тревога, смятение, взволнованность, ведущие
12. Почему никто из побывавших на Дрезденской выставке не пишет, не говорит мне о Рейсдале. Почему? Эта чистая поэзия живописи, лучшие стихи которой я там прочел.
13. Пикассо. Я должен Вам сознаться, что не разделяю ни преклонения, ни ненависти в отношении этого художника. Правда, в бывшей Щукинской галерее был его небольшой холст «Свидание», который хорошо запомнился. Но мудрствование над душой музыки, ей-ей, мне не по сердцу. Кстати, вот какое замечание: напрасно у нас так ругают формалистов. Ведь формалист в западном, что ли, обществе есть прежде всего неприятие окружающего мира, и неудивительно, что и Пикассо, и Матисс стали членами коммунистической партии, как это ни плохо рекомендует их логические способности.
14. А что это за «женофобство» Пикассо? Портрет Фернанды обошел весь мир.
15. Голубь мира, рисованный Пикассо, — это ведь сознательно выбранная заправилами движения церковная эмблема с тем, чтобы не оттолкнуть религиозных людей, которых еще так много, а им, организаторам, — все равно.
Вот мои скромные замечания на Ваше интереснейшее письмо. Сердечно Вас за него благодарю, жду писем. Вашей знакомой скажите, что я приеду в субботу днем, часа в три, и могу с ней повидаться. Если успеете ответить мне — напишите, только знайте, что письмо из Москвы ко мне идет три—четыре дня.
Ваш В.
Н.А. Кастальская — В.Т. Шаламову
Дорогой Варлам,
Совершаю служебное преступление и пишу:
Иероглиф, по моему мнению, не есть окончательность или «предписание» — это форма сугубо насыщенная, понимаемая условно.
Я говорю о себе, о том, как я чувствую это, беру за символ. Это начало — возможно, будет и концом (искусства). «Традиция»— это безымянность, народность, бескорыстие у лучших творцов — ибо гениальность пробьет форму. (Рублев, Грек, Ушаков, Дионисий.) Строгость, сжатость искусства (живописи) формой и определяет его «взрывчатость».
«Мало — трудно» (всегда).
О литературе я не говорю, так как мало знаю древность.
О «Сикстинской Мадонне» я остаюсь, конечно, при своем. Сикст, Варвара и ангелочки никак не «иероглифы» — это быт земной и небесный, и ничего в них нет, только указание места действия. Хорошо, что дошла «Сикстинская» — значит, дойдет и другое.
По пунктам:
Рублев — эллинист, хоть и византиец, тем он — «индивидуалист», что любит «человека».
Цель: минимум средств — максимум впечатления — такой высокий закон.
Фреска (она скована стеной, ее формой, она монументальна, плоска, говорит цветом, композицией): — разная. Посмотрите Египет, Ассирию, Италию, Джотто (13 в.) — нашу фреску (14–15 вв.).
С Возрождения падает краткость и вступает «гуманизм» — со всеми человеческими деталями, даже обожествленными.
Леонардо —
Вы пишете: традиционность — как нечто, требующее преодоления — в сторону свободы цвета и т. п. Нет, это способ выражения, помощь творцу. Традиционность у нас: благоговение к теме, любовь, (иконопись) бескорыстие.
Требований лаконизма мы предъявлять не можем, ибо он требует громадного, всеобъемлющего содержания, которое давно потеряно и распылено.
Литература: Данте: он ведь не лаконичен. Прочтите его сонеты — они так завуалированы (принятая тогда форма), что форма и содержание сливаются в какое-то нежное облако, туманное, чуть светящееся. (Пер. А. Эфроса[122] Vita nuova (новая жизнь) 36 г.)
Я говорю только о своем горячем чувстве восприятия — никому не навязывая.
Радость, да радость и только радость. (Не говорю наслаждение, хотя, может быть, это и вернее.) Это остается (может быть, таким образом изображает искусство и музыку), выше этой радости или «счастья» — я не знаю. Восстанавливает равновесие — утерянное.
Вы не совсем (или совсем не) представляете себе иероглифа в живописи; о Пикассо: если Вы видели старого Щукина (17–18 гг.), то там была бездна Пикассо. Скрипки его — не мудрствование, но — философия «разъятая» (за 40 лет до разложения атома). Это— что человек «знает» о скрипке, но не то, что «видит». Это — «познание» «вещи», разложения ее, ее душа улетела, таинственная. Это — сложно. Портрет Фернанды — не знаю.
Достоевский ведь это не только искусство — это Новейший Завет, с нажимом, не всеми принимаемым. Может быть, больше, чем искусство. Разъедающий свет, луч во все двери, почти микроскоп душевный — тоже — разъятие, пророчество, вне всяких «форм». Водопад мыслей и чувств нескованных.
Если б Вы видели китайские иероглиф с расшифровкой, то восхитились бы юмором и простотой.
Видимо, суть в том, что с 19 в. искусство должно становиться «популярным», разъяснительным.
Раньше оно было для «посвященных» и не было самоцелью. По сути — оно всегда — для посвященных, только их, с течением времени, должно становиться все больше и больше.
Простите за разбросанность: жарко, работала на столе, нет времени подумать.
В «живописи» вообще иероглифа нет. Даже в иконописи. Там — цели мудрые и т. п. Наше искусство, 18–19 вв., вообще, только начало «быть» — тут же его и прихлопнули. (Все о живописи.) Были леваки, которые шли от древнего искусства, — их судьба известна.
Вот у Рублева, Грека (Феофана) все начинается с радости: нельзя понять сразу, в чем дело. Потом, вглядываясь, начинаешь понимать. Искусство требует тишины. Оно ее создает.
О Рейсдале: романтик, музыкант, Шуман. (Я говорю о «Кладбище», остальное плохо помню.) (1629–1682). Рассказывает.
О литературе я просто не могу говорить, так все обрыдло, как «передачи». Дыхать нечем.
Нельзя до старости все учиться ходить, наконец убежишь в лес. «Органики» нет, одна аптека.
Вот Манечка все учится, на меня сердится, а я считаю за потерянное время большинство из чтива. В «Иностранной литературе» будет Хемингуэй «О чем звонит колокол» — интересуюсь! Он — честный и обжигающий. Я дошла до того, что мне кажется, «литература» — это вроде оперы, которую я не люблю. Я знаю, что для Вас, наоборот, существует одна литература.