Разговоры о самом главном. Переписка.
Шрифт:
Что касается письменных воспоминаний, то мне не совсем ясно, как они будут использованы вами, каков должен быть их характер, объем и пр.
Прошу вас числить меня в вашем активе. С удовольствием буду оказывать помощь музею и призывать к ней всех воркутян, встреченных мною в Москве, Рязани, да и в других местах.
С приветом Як. Гродзенский.
Рязань, 20 марта 1965 г.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
17 мая 1965 г.
Дорогой Яков.
Вечер Мандельштама состоялся 13 мая в университете, только не у филологов, а на механическом факультете, на Ленинских горах. В аудитории на 500 мест было человек шестьсот — дышать нельзя было. Четверть из них — гости, пожилые и молодые, а три четверти — студенты
Проводил вечер Эренбург — очень толково, сердечно и умно.
Говорил, что рад и видит знамение времени, что первый вечер Мандельштама в Советском Союзе, председательствовать на котором он, Эренбург, считает большой честью для себя, — состоится в университете, а не в Доме литераторов. Что это даже лучше, так и надо. Мандельштама печатает алма-атинский альманах «Простор» (№ 4 за этот год), и это тоже показательно и тоже хорошо. Он, Эренбург, надеется, впрочем, дожить до того времени, что и в Москве выйдет сборник стихотворений Мандельштама. Читал стихи Осипа Эмильевича, говорил живо, кратко.
«Скамейка запасных» — как говорят в баскетболе — была «короткой». Сидели только Чуковский (Николай), Степанов и Тарковский. Чуковский прочел вслух свою статью о Мандельштаме, напечатанную в журнале «Москва», — статья трафаретная, но для первого вечера о Мандельштаме годилась.
Потом вышел Степанов, профессор Степанов, хлебниковед, и характеризовал работы Мандельштама со всем бесстрастием академичности. Цитаты, ссылки только на печатные произведения и т. п. Зато порадовали чтецы стихотворений — студенты и артисты. (Студенты — лучше, сердечней, актеры казенней, хуже.) И те, и другие держали в руках только списки, только листки журнальные, листки с перепечатанными стихами. То была воронежская тетрадь и кое-что еще. Эти чтецы выступали после каждого оратора.
После Степанова вышел Арсений Тарковский и произнес речь о том, что слава Маяковского и Есенина была гораздо громче, но у Мандельштама — особая слава, а когда весь народ будет грамотным, интеллигентным, тогда и Мандельштам будет народным, и т. д.
После Тарковского вышел чтец, а потом дали слово мне, и я начал, что Мандельштама не надо воскрешать — он никогда не умирал. Упомянул о судьбе акмеистов, список участников этой группы напоминает мартиролог, указал, что и в учении акмеистов было какое-то важное, здоровое зерно в самой их поэзии, которая дала силу встретить жизненные события.
Упомянул о Надежде Яковлевне как не только хранительнице заветов Мандельштама, но и самостоятельной яркой фигуре русской поэзии. Потом прочел свой рассказ «Шерри-бренди». Еще раньше, в середине вечера, Эренбург сообщил, что Надежда Яковлевна в зале. Приветственные хлопки минут 10, но потом Надежда Яковлевна поднялась и резко и сухо сказала: «Я не привыкла к овациям — садитесь на место и забудьте обо мне».
Моим выступлением Надежда Яковлевна была довольна, кажется. Сам вечер собирался с тысячью предосторожностей и хитростей. Дату сменили на более раннюю, но по квартирам звонили, что вечер не состоится. Тех, кто приезжал на вечер без приглашения, встречали у входа студенты, вели к вешалке, лифту, передавая друг другу, доводили до аудитории, которая всякий раз запиралась организатором вечера на ключ.
Я с большим интересом, проклиная свою проклятую глухоту, участвовал в этом вечере. Если Степанов выступил от бесстрастной науки, то я был представителем живой жизни. Вокруг вечера было много колоритных подробностей, я расскажу их при встрече.
Привет родным твоим. Когда ты думаешь приехать в Москву.
В. Шаламов.
О.С. и Сережа шлют привет.
В. Ш.
Я.Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову
Рязань, 22 мая 1965 г.
Дорогой Варлам, письмо твое получил. Ты пишешь чертовски неразборчиво. Ей-богу, приходится разбираться в нем, как в ископаемых шумерских клинописях. Письмо очень и очень интересное, ничего секретного и интимного в нем нет, поэтому я позволю себе привлечь
Стихи твои перепечатываются на машинке, увозятся, вывозятся за пределы области, география распространения их (и прозы тоже) ширится. Сам я последние восемь твоих рассказов успел лишь бегло прочитать, так как мой экземпляр подолгу задерживается у читателей. Каждый норовит дать почитать своим друзьям, а мне заявляют: вы еще успеете прочесть, экземпляр ваш и никуда от вас не уйдет.
В рассказе «Май» вступление о псе Казбеке настораживает. Ждешь, что разъяренный Казбек вот-вот появится. Однако его нет и нет. Тогда возвращаешься к началу рассказа — быть может, не понял чего-либо, а, возможно, и автор сплоховал или ошибся. И только потом становится понятна аналогия между разъяренным зверем и озверевшим человеком. И это хорошо: пусть читатель, привыкший к разжеванным мыслям, к сюжетной ясности, пораскинет мозгами, призадумается. Пусть подумает и о том, почему «Май». Для кого весна радость, воскрешение жизни, а для кого — безнадежность смерти.
В «Июне» усмотрят патриотизм Андреева. Но кто-то поймет его — голодного и терзаемого. Июнь — война! А встречена она провокациями, доносами, взаимоуничтожением «единокровных» в глубоком тылу своей родины.
В «Аневризме аорты» некоторые видят всего лишь бытовую повесть. Это, разумеется, ошибка. По-видимому, безропотная Катя, ставшая объектом торга и насилия, могла появиться только в условиях Колымы, ибо даже Катюша Маслова независимее и свободнее.
«Надгробное слово» — это не только трагический мартиролог, но и грозное «я обвиняю!». Это самое главное и самое страшное обвинение из всех, какие только можно предъявить «культу». Вспоминаю, что на Печоре в 1935 году я видел могилы. Вместо памятника, креста или звезды — кол с перечнем нескольких десятков фамилий. Позднее на Воркуте появились могилы без всяких кольев. Трупы сваливались в кучу и наспех засыпались промерзшей землей. Отсюда и пошло — накрылся… Накрылся — значит погиб.
В «Артисте лопаты» к «титулу» Оськи (преподаватель истории) я сделал карандашную приписку «ВКП(б)». Во всем нужна точность, историки бывают разные.
Недавно прочел очередные главы Эренбурга «Люди, годы, жизнь» («Новый мир», № 3). Мне кажется, что он понемногу начинает «разводняться». А кое-что вызывает возражение. Он пишет: «Есть эпохи, когда люди могут думать о своей личной судьбе, о биографии. Мы жили в эпоху, когда лучшие думали об истории. Ложь — всесуща и всесильна, но, к счастью, она не вечна. Могут погибнуть хорошие люди, жизнь многих может быть покалечена, и все же в итоге правда побеждает. Для Владо, как и для некоторых моих советских друзей, о которых я рассказал в этой книге, эпоха оказалась очень горькой; но для истории, в которую верил Клементис, она была эпохой побед». («Новый мир», № 3, стр. 81)
«Эпоха была горькой» далеко не только для «некоторых». Этих некоторых было чрезмерно много, и потому я не знаю побед для истории (победы в войне — не в счет, ибо «горечь» была и до войны, и после нее).
Намереваюсь приехать в первой десятидневке июня. Приеду— позвоню, зайду. Мой привет Ольге Сергеевне и юным супругам. Тебе кланяются рязанские читатели и почитатели и мои домочадцы.
Яков.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Москва, 24 мая 1965 г.