Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Размышления о еврейском вопросе
Шрифт:

Эта ситуация рождает новый парадокс: неаутентичный еврей, стремясь затеряться в толпе христиан, в то же время остается жестко привязанным к еврейской среде.

Куда бы ни проникал еврей, убегая от еврейской действительности, он чувствует, что его встречают как еврея и в каждое мгновение воспринимают только в этом качестве. Его жизнь среди христиан — далеко не отдых, она не дает ему той анонимности, которой он ищет, напротив, он находится в постоянном напряжении и в своем бегстве к человеку повсюду несет с собой образ, который его преследует. Вот это и рождает солидарность всех евреев: не поступки и не интересы, а ситуация. Сильней двухтысячелетних страданий их объединяет нынешняя враждебность христианского окружения. Им нет смысла утверждать, что лишь чистая случайность приводит их в одни и те же кварталы, дома, предприятия, — между ними есть сильная и сложная связь, которая заслуживает того, чтобы ее описать. В самом деле, еврей может употребить слово «мы» только разговаривая с евреем. И у всех (по крайней мере, неаутентичных) евреев появляется общий соблазн поверить «народному» мнению, что они "не такие люди, как другие", — и общая же, слепая и отчаянная решимость бежать от этого соблазна. Но когда они встречаются друг с другом в семейственной, домашней обстановке, оказывается, что устранение наблюдающих неевреев одновременно устраняет и еврейскую действительность. Само собой, тому христианину, которому случится попасть в такое общество, собравшиеся покажутся более чем когда-либо похожими на евреев — потому, что они раскрепощаются. Но это раскрепощение вовсе не означает, что они с наслаждением дают волю своей "еврейской натуре", как их в этом обвиняют, — наоборот, они о ней забывают. В самом деле, когда еврей находится в обществе евреев, он для них, а значит, и для самого себя — просто человек и ничего больше. Доказательством, если оно нужно, может служить то, что очень часто члены одной семьи не замечают характерных этнических черт у своих родных (характерными этническими чертами мы называем здесь наследственные биологические особенности, принятые нами в качестве бесспорно существующих). Я был знаком с одной дамой, еврейкой, сын которой в 1934 году вынужден был по каким-то делам ездить в нацистскую Германию. У сына была типичная внешность французского израэлита: горбатый нос, оттопыренные уши и т. д., но когда во время одной из таких поездок кто-то выразил тревогу за его судьбу, мать ответила: "О, я совершенно спокойна, он абсолютно не похож на еврея".

Однако, в силу самой диалектики еврейской неаутентичности, это строительство внутреннего убежища, эти попытки утвердить нечто имманентно еврейское, чтобы еврей перестал быть этническим символом и растворился в некой коллективной субъективности, а христианин перестал играть роль глазка, — все эти хитроумные способы бегства сводятся на нет универсальным и постоянным присутствием нееврея. Даже в самом тесном своем кругу евреи могли бы сказать о нем то же, что Сен-Жон

Перс сказал о солнце: "Его не представили, но оно — здесь, среди нас". Они знают, что даже естественное желание ходить друг к другу в гости в глазах христиан обличает в них евреев. И всякий раз, когда они появляются в обществе, их единоверческая солидарность метит их словно каленым железом. Еврей, встретивший другого еврея в собрании христиан, несколько напоминает француза, встретившего за границей соотечественника. Но француз любит показать всем окружающим, что он француз. Напротив, еврей, оказавшись единственным израэлитом в нееврейской компании, постарается не чувствовать себя евреем. Но если еще один еврей окажется там, он будет чувствовать себя в опасности из-за другого. И вот он, только что не замечавший характернейших этнических черт своего сына или племянника, уже следит за единоверцем глазами антисемита и со щемящим чувством обреченности замечает в нем объективные знаки их общего происхождения; он боится, что эти открытия сейчас сделают и христиане, и торопится предупредить их; потеряв терпение, он становится антисемитом по доверенности и за чужой счет. И каждая обнаруженная им еврейская черточка для него как удар кинжала, потому что ему кажется, что она обнаружена в нем самом, но, заданная объективно, недоступна и непоправима. Да и не важно, в самом деле, кто провозглашает еврейскую расу: после того, как она провозглашена, все попытки еврея отрицать ее существование утрачивают смысл. Известно, что враги евреев любят подтверждать свои мнения ссылкой на то, что "нет большего антисемита, чем сам еврей". На деле, антисемитизм еврея — заемный. В основном, он сводится к болезненно-навязчивому выискиванию у своих родных и близких недостатков, которые он изо всех сил старается отрицать. Штекель в уже цитированном нами исследовании приводит характерный отрывок из рассказа женщины на сеансе психоанализа: и воспитание детей, и вообще все в еврейской семье должно идти так, как говорит он (муж). Когда куда-нибудь идут, еще хуже: он следит за каждым ее шагом и все критикует, причем так, что выдержать это нет ни какой возможности. В юности она была надменна, все восхищались ее уверенностью и изысканностью ее манер. Сейчас она живет в постоянном страхе совершить какой-нибудь промах, она боится осуждения мужа, которое читает в его глазах. При малейшей оплошности он упрекает ее в том, что она ведет себя по-еврейски.

Так и кажется, что присутствуешь при этой драме для двух действующих лиц: муж, критик, почти педант, постоянно о чем-то размышляющий и постоянно упрекающий жену за то, что она еврейка, потому что до смерти боится, что сам кому-то покажется евреем; и жена, раздавленная его безжалостным и враждебным взглядом, и чувствующая, что против воли увязла в своем «еврействе», и предчувствующая — даже не осознавая этого, — что каждый ее жест, каждая ее фраза выйдут у нее чуть-чуть фальшивыми и откроют всем ее происхождение. Ад для обоих! Но в антисемитизме еврея, выступающего в качестве объективного свидетеля и судьи, надо, кроме всего прочего, видеть и попытку отмежеваться от недостатков, числящихся за его "расой".

Точно так же, многим людям случается судить самих себя с трезвой и беспощадной суровостью, потому что эта суровость обеспечивает некое раздвоение, и, ощущая себя судьями, они уходят от положения виновных. Как бы то ни было, явное наличие в других тех черт "еврейской действительности", которые еврей отрицает в себе, способствует возникновению в сознании неаутентичного еврея логически необъяснимого мистического чувства связи с другими евреями. В сущности, это чувство есть признание некой сопричастности: евреи «соучаствуют» друг в друге, каждого из них всю жизнь неотступно преследуют все остальные, и эта мистическая сопричастность тем сильнее, чем упорнее старается неаутентичный еврей отрицать в себе еврея. В качестве доказательства я приведу здесь только один пример. Как известно, за рубежами нашего отечества довольно много проституток-француженок. Встретить француженку в публичном доме в Германии или в Аргентине французу всегда было не слишком приятно. Однако чувство сопричастности национальной действительности у него совсем другое: ведь Франция — нация, следовательно, французский патриот может считать, что он принадлежит некой коллективизированной действительности, проявляющей себя во всяких формах активности — экономических, культурных, военных… — и если некоторые второстепенные моменты оказываются неприятны, он может ими пренебречь. У еврея, встретившего еврейку при аналогичных обстоятельствах, реакция иная: он против воли видит в этой ситуации унижения проститутки символическую картину унижения еврейского народа. На эту тему я мог бы вспомнить много анекдотических историй, но приведу только одну, поскольку слышал ее от непосредственного участника событий. Некий еврей, зайдя в публичный дом, выбрал проститутку и поднялся с ней в номер. Проститутка призналась ему, что она еврейка. У него мгновенно пропала потенция, а затем возникло такое невыносимое чувство унижения, что оно вызвало сильнейшую рвоту. Это не было отвращение к сексуальному контакту с еврейкой (ведь у евреев как раз чаще встречаются несмешанные браки), это было, пожалуй, ощущение личного участия в унижении еврейской расы, которую олицетворяла эта проститутка, то есть участие в унижении самого себя: получалось, что это он проституирован и унижен, — он и весь еврейский народ.

Таким образом, еврейское самосознание — пожизненный крест неаутентичного еврея, и он ничего не может с этим поделать. В то самое время, когда он всем своим поведением старается доказать, что у него нет приписываемых ему черт, он, как ему кажется, находит их у других и тогда обнаруживает, что как-то косвенно они передались и ему. Он ищет единоверцев и бежит от них; он доказывает, что он просто человек среди людей, такой же, как все остальные, и в то же время чувствует, что его компрометирует поведение первого попавшегося прохожего, если этот прохожий — еврей. Он становится антисемитом, чтобы разорвать все связи с еврейским сообществом, и в то же время находит его в глубине своего сердца, ибо сердечной болью отзываются в нем оскорбления, которые антисемиты наносят остальным евреям. И эти постоянные переходы от надменности к ощущению своей неполноценности, от добровольного и страстного отрицания особенностей своей расы к мистической и чувственной сопричастности еврейской действительности, — это как раз и есть характерная черта неаутентичного еврея. Такое мучительное и безвыходное положение может привести некоторых из них к мазохизму, потому что мазохизм выступает в качестве паллиатива и дает им своеобразную передышку, кратковременный отдых. Еврея неотвязно преследует мысль о том, что он, отвечая за себя как все прочие люди, свободно совершает те поступки, которые считает правильными, но в это же время враждебно настроенные по отношению к нему соотечественники всякий раз заявляют, что поступить так, как он, мог только еврей. И ему уже кажется, что он становится евреем в тот момент, когда делает попытку убежать от еврейской действительности. Ему кажется, что он ввязался в заведомо проигранную борьбу, в которой сам стал своим противником, и — в той мере, в какой он осознает свою ответственность за самого себя — он чувствует непосильную тяжесть ответственности перед другими евреями и христианами за то, что сделал себя евреем: это из-за него, хотя и вопреки его воле, еврейская действительность существует в мире. Но мазохизм — это желание, чтобы с тобой обращались как с объектом. Униженный, презираемый — или просто не замечаемый, мазохист рад, когда его отодвигают, когда им управляют, когда его используют как вещь. Он старается реализоваться в качестве неодушевленного предмета, отрекаясь тем самым от всякой личной ответственности. И некоторых евреев, уставших бороться с этим неуловимым, вновь и вновь отрицаемым, уничтожаемым и все время вновь появляющимся еврейством, привлекает такое полное самоотречение. Или уж лучше, в самом деле, заявить свою аутентичность и отстаивать свои права в качестве евреев. Но они не понимают, что проявление аутентичности — это восстание; они только хотят, чтобы все эти взгляды — и акты насилия, и проявления презрения — определили их в качестве евреев, подобно тому, как камню определено быть камнем, поскольку ему даны такие свойства и назначена такая судьба; и тогда они избавятся на краткий миг от этой заколдованной свободы, которая не дает им вырваться из их ситуации и которая, кажется, придумана с единственной целью — сделать их ответственными за все то, к чему они не хотят иметь ни малейшего отношения. Разумеется, не надо закрывать глаза на то, что этот мазохизм имеет и другие причины. В «Антигоне» Софокла есть такие великолепные и жестокие слова: "Для попавшей в несчастье ты слишком горда". Вековая близость к несчастью делает еврея, в отличие от Антигоны, не гордым в беде. Это, можно сказать, одна из существенных его черт, но из этого отнюдь не следует вывод, который часто делают, что, якобы, еврей высокомерен, когда у него успехи, и кроток, когда у него провал, — дело совсем в другом. Им усвоен тот любопытный совет, который мудрая гречанка дала дочери Эдипа: он понял, что скромность, молчание, терпение подобают несчастью, потому что оно само — уже грех в глазах людей. Безусловно, эта мудрость может породить мазохизм, вкус к страданию, но существенно то, что при этом сохраняется желание устраниться от самого себя, чтобы получить, наконец, как вечное клеймо еврейскую натуру и судьбу, освобождающие от всякой ответственности и всякой борьбы. Таким образом, антисемитизм неаутентичного еврея и его мазохизм в некотором смысле представляют собой два предела его усилий: в одном случае, он доходит до отрицания своей расы, чтобы оказаться — при сугубо индивидуальном подходе — просто человеком без каких-либо дефектов, живущим среди других людей; во втором, он отказывается от своей человеческой свободы, чтобы уйти от греховной принадлежности к евреям и вернуться к покойному и пассивному существованию вещи.

Но антисемит добавляет к портрету новый штрих: еврей, говорит он нам, — абстрактный интеллектуал, рационалист в чистом виде, и мы отлично слышим, что в его устах слова «абстрактный», "рационалист", «интеллектуал» приобретают уничижительный оттенок. Ничего другого от него ожидать и не приходится, поскольку антисемит определяется конкретным и иррациональным владением богатствами всей Нации. Но если мы вспомним, что рационализм явился одним из основных инструментов освобождения людей, мы откажемся считать его чистой игрой абстракций, напротив, мы будем подчеркивать его созидательную мощь. Именно на рационализм уже два века — и не худших в истории — люди возлагают все свои надежды; он породил науки и их практические приложения; он был идеалом и страстью; он стремился соединить людей, открывая им те универсальные истины, которые могли бы послужить всеобщему примирению и со свойственным ему наивным и симпатичным оптимизмом отважно путал Зло с ошибками. Ничего не поймет в еврейском рационализме тот, кто захочет увидеть в нем какую-то абстрактную склонность к спорам, не пожелав признать, что это не что иное как неизменная и юная любовь к людям. Но в то же время, это и дорога бегства, я бы даже сказал, — королевская дорога бегства. В самом деле, мы уже видели, что одни израэлиты пытаются отрицать еврейскую ситуацию своим поведением и в своем сознании, а другие выбирают себе такую концепцию мира, в которой нет места даже самому понятию расы, — и все это, разумеется, лишь попытки спрятаться от ситуации еврея. Но если бы им удалось убедить себя и убедить других в том, что понятие «еврей» противоречиво, если бы им удалось развить в себе такое видение мира, которое позволило бы им не видеть еврейской действительности, как дальтоники не видят красного или зеленого, — разве тогда не смогли бы они с чистой совестью заявить, что они "просто люди среди людей"? Рационализм евреев есть страсть, — страсть к Всеобщему, и они выбрали ее для борьбы с индивидуалистическими концепциями, которые превращают их в особые существа. Разум — вот то, что лучше всего распределено в мире; он не принадлежит никому, и он принадлежит всем, и он для всех одинаков. Если существует Разум, то уже нет истины французской и истины немецкой, как нет истины негритянской или еврейской, — есть лишь единая Истина, и лучший — тот, кто ее открывает. Перед лицом всеобщих и вечных законов и сам человек становится всеобщим. И нет больше евреев и поляков, есть люди, живущие в Польше, и другие, объединенные записью в документах: "вероисповедание иудейское", но поскольку в основе их существования — всеобщее, они всегда могут прийти к согласию. Вспомните, как у Платоновского философа из диалога «Федон» пробуждение разума становится смертью тела, отмиранием особенностей характера, как бесплотный философ, из любви к абстрактной и всеобщей истине, теряет все свои индивидуальные черты и становится оком Всеобщего. Именно такой бесплотности и ищут некоторые израэлиты. Лучшее средство не ощущать себя евреем — обратиться к Разуму, потому что рассуждение равно действительно для всех и воспроизводимо всеми: не существует еврейского способа делать математические расчеты, поэтому, когда еврей-математик рассуждает, он утрачивает плоть и становится человеком всеобщим. И антисемит, проверяющий его рассуждения, сколько бы ни сопротивлялся, становится ему братом. Таким образом, рационализм, которому так страстно привержен еврей, это прежде всего упражнение в аскетизме и очищении, это побег во всеобщее; молодой еврей, ощутивший вкус блестящих и абстрактных умозаключений, — подобно младенцу, ощупью узнающему свое тело, — пробует и исследует это упоительное состояние человека всеобщего, и того согласия, той ассимиляции, в которых ему отказано в социальной сфере, он достигает в сфере высшей. Для него выбор рационализма — это выбор человеческой судьбы и человеческой природы. Поэтому заявление о том, что "еврей умнее христианина", в одно и то же время верно и неверно. Правильнее было бы сказать, что у еврея есть вкус к чисто интеллектуальному, что он любит заниматься такими объектами, как «все» и «ничто», что заниматься ими ему не мешают ни те бесчисленные, в частности, рудиментарные, табу, на которые наталкивается сознание христианина, ни та характерная индивидуалистическая чувствительность, которую столь

охотно культивируют в себе неевреи. Надо еще добавить, что у еврея проявляется то, что я назвал бы страстным империализмом разума, поскольку ему важно не просто доказать, что он прав, его цель — убедить собеседников в абсолютной и безусловной ценности рационализма. Он ощущает себя миссионером всеобщего; бросая вызов всеобщности католической религии, от которой он отторгнут, он хочет утвердить «католицизм» разума в качестве средства постижения истины и средства духовной связи людей. Не случайно иудейский философ Леон Брунсвик ставил знак равенства между прогрессом разума и прогрессом объединения человечества.

Антисемиты упрекают еврея в том, что он "не созидает", что он носитель "духа разрушения". Это абсурдное обвинение (разве Спиноза, Пруст, Кафка, Дариус Мийо, Шагал, Эйнштейн, Бергсон — не евреи?) может показаться правдоподобным благодаря тому, что еврейский интеллект часто приобретает критическую направленность. Но и тут дело опять-таки не в предрасположенности мозговых клеток, а в выборе оружия. В самом деле, на евреев спущены иррациональные силы, рожденные традициями, расизмом, судьбой нации, инстинктом. При этом утверждается, что именно эти силы создали культуру, историю, памятники и практические ценности, которые в значительной степени сохраняют в себе породившую их иррациональность и доступны только интуитивному познанию. Еврей защищается; отрицая заодно с иррациональностью и интуицию, он стремится рассеять эти темные силы, устранить этот магический вздор и вообще — все, что не может быть объяснено исходя из всеобщих принципов, все, что оставляет место для подозрений в особенности и исключительности. Он в принципе не доверяет тем тоталитарным образованиям, которые время от времени рождает христианский дух, и он не соглашается. Разумеется, можно в связи с этим говорить о разрушительных устремлениях, но то, что еврей хочет устранить, строго локализовано: это комплекс иррациональных ценностей, которые открываются лишь некоему непосредственному знанию — и то без гарантии. Еврей требует подтверждать ручательствами и гарантиями все положения, выдвигаемые его противниками, потому что он этим страхует самого себя. Он не доверяет интуиции, потому что она не подвергает себя сомнению, и следовательно, ведет к разъединению людей. Если он рассуждает и собеседует со своим противником, то делает это для того чтобы с самого начала установить общее понимание, чтобы до всяких дебатов было достигнуто соглашение об исходных принципах. На основе такого предварительного соглашения он предлагает создать некий гуманный строй, опирающийся на всеобщность человеческой природы. И вечный критицизм, в котором его обвиняют, скрывает наивное стремление к разумному единению со своим противником и еще более наивную веру в то, что насилие совсем не обязательно в отношениях между людьми. В то время как антисемиты, фашисты и им подобные, взяв за исходную точку невыразимую в словах интуицию — такая она им и нужна — с необходимостью приходят к силе для навязывания тех представлений, которые они не могут внедрить иначе, неаутентичный еврей спешит растворить в критическом анализе все то, что способно разделить людей и подтолкнуть их к насилию, — ведь первой жертвой этого насилия будет он. Я отнюдь не забыл, что Спиноза, Гуссерль и Бергсон отводили место интуиции в своих построениях, но у двух первых она была рациональной, то есть основанной на разуме, критически обеспеченной и имевшей в качестве объектов всеобщие истины. Она ничем не напоминала паскалевскую "тонкость ума", а именно эта объявленная неоспоримой, зыбкая, предполагающая тысячу неощутимых ощущений тонкость кажется израэлиту самым худшим врагом. Что касается Бергсона, то его философия дает любопытный пример построения системы антиинтеллектуализма средствами чистого интеллекта, — причем самого спекулятивного и критического. Именно посредством рассуждений он ввел понятия чистой длительности и философской интуиции, но как раз эта интуиция, раскрывающая смысл длительности и жизни, обладает всеобщностью, поскольку каждый может ее применить, и направлена на всеобщее, так как ее объекты называемы и представимы. Мне понятна та крайняя щепетильность, с которой Бергсон подходил к использованию языковых средств, но в конце концов, он пришел к заключению, что слова играют роль проводников, наводчиков и не слишком надежных гонцов. Да и кто потребовал бы от них большего? И взгляните, как непринужденно он ведет спор, — перечитайте первую главу эссе о непосредственных данных, или классическую критику психофизиологического параллелизма, или критику теории афазии Брока. В самом деле, ведь можно вслед за Пуанкаре сказать, что неевклидова геометрия сводится к выбору определений и рождается в тот момент, когда я решу назвать прямыми определенный тип кривых, например, окружности, которые можно провести на поверхности сферы, — точно так же можно сказать, что философия Бергсона — это рационализм, выбравший для себя особый язык. Так, он выбрал наименования «жизнь», "чистая длительность" и т. д. для того, что в прежних философских системах называлось «непрерывностью», а понимание этой непрерывности окрестил «интуицией». И поскольку такое понимание требует предварительных критических исследований, и поскольку оно охватывает всеобщее, а не какие-то невыразимые особенности, то все равно, называть ли его иррациональной интуицией или синтетической работой разума. Если мы — по праву — называем иррационалистами Кьер-кегора и Новалиса, то система Бергсона — это, можно сказать, неокрещенный рационализм. А лично я просто вижу в ней последнее ожесточение преследуемого: атаковать для самозащиты, овладеть иррационализмом противника как таковым, то есть обезвредить его и ассимилировать созидающим разумом. Действительно, иррационализм Сореля ведет прямой дорогой к насилию и, как следствие, к антисемитизму, в то же время иррационализм Бергсона абсолютно безвреден и единственно чему он может послужить — это всеобщему примирению.

Такая всеобщность, такой критический реализм, как правило, характерны для демократа. В силу свойственного ему отвлеченного либерализма он утверждает, что и евреи, и китайцы, и негры должны обладать теми же правами, что и остальные члены сообщества, но при этом он отстаивает права вообще людей, а не конкретных и неповторимых продуктов истории. Соответственно, и некоторые евреи привлекают к себе внимание демократа. Подвергающиеся всякого рода преследованиям и неассимилированные, нерастворившиеся в эгоистических и воинственных социумах, они мечтают о договорном сообществе, в котором само мышление примет форму договора, потому что будет диалогичным и потому что спорящие с самого начала заключат соглашение о принципах, — мечтают о сообществе, в котором такой "общественный договор" будет единственной коллективной связью. Евреи — самые кроткие люди на свете, страстные противники насилия. И эта упорная кротость, которую они сохранили в условиях жесточайших гонений, этот дух справедливости и разума, который они противопоставили как единственную свою защиту враждебному, жестокому и несправедливому обществу, — это, быть может, лучший их завет нам и это истинный знак их величия.

Но антисемит, паразитируя на свободных усилиях еврея жить и владеть своей ситуацией, немедленно превращает их в неизменную характерологическую черту, доказывающую, что евреи неспособны ассимилироваться. Еврей уже не рационалист, а резонер, и его стремление к позитивным поискам всеобщности совсем не стремление, а просто доказательство того, что он не способен усвоить витальные расовые и национальные ценности. Дух свободной критики, в котором он черпает надежду на защиту от суеверий и мифов, становится сатанинским духом отрицания и тлетворным вирусом; вместо того, чтобы оценить этот инструмент самокритики, стихийно возникший в недрах современных обществ, в нем желают видеть постоянную угрозу национальным связям и патриотическим ценностям. Вместо того, чтобы отрицать любовь определенной части евреев к деятельности в сфере Разума, нам кажется, правильнее и полезнее будет попытаться дать объяснение их рационализму.

Если проинтерпретировать отношение некоторых из них к своему собственному телу, то мы опять получим нечто вроде попытки к бегству. В самом деле, известно, что характерные этнические черты евреев — черты чисто физические. Антисемит пользуется этим фактом и превращает его в миф, объявляя, что может определить своего врага с одного взгляда.

И реакция некоторых израэлитов — отрицание тела, которое их выдает. Естественно, интенсивность этого отрицания варьируется в зависимости от того, в какой мере их физический облик их демаскирует, но в любом случае, в их привязанности к собственному телу нет того самолюбования, того успокоительного чувства собственности, которое характерно для большинства «арийцев». Для этих последних их тело — плод французской земли, они владеют им через посредство той магической и глубинной сопричастности, которая уже обеспечила им пользование их землей и их культурой. И поскольку их тело — это их гордость, то они связывают с ним некое количество неукоснительно иррациональных ценностей, предназначенных для выражения понятий жизни как таковой. Шелер справедливо назвал эти ценности витальными; действительно, они не имеют отношения ни к элементарным телесным нуждам, ни к духовным запросам — но лишь к определенному типу развития, к определенному биологическому жанру, который, кажется, выражает интимное функционирование организма, гармонию и независимость органов, метаболизм клеток и, разумеется, "план жизни", — этот слепой и коварный замысел, в котором и заключен самый смысл конечности жизни. Грациозность, благородство, пылкость — вот такие это ценности. Можно констатировать, что мы находим их даже у животных; действительно, ведь говорят же: грациозность кошки, благородство орла. Само собой, в понятие расы люди вводят огромное количество таких биологических ценностей. Разве сама раса не есть чистая витальная ценность? Разве не включено в ее глубинную структуру суждение о ценности — поскольку сама идея расы уже содержит в себе идею неравенства? А раз так, то христианин, ариец и ощущает свое тело по-особому: у него нет простого и ясного осознания физических изменений его органов; все те сигналы, призывы и извещения, которые ему посылает тело, доходят до него с некоторыми коэффициентами идеализации, они всегда в большей или меньшей степени — символы витальных ценностей. Он даже прикладывает определенные усилия, стараясь обеспечить себе такое восприятие самого себя, которое соответствовало бы его витальному идеалу. Небрежность наших щеголей, пылкость и лихость, бывшие в моде в иные эпохи, жестокость итальянских фашистов и грациозность женщин, — все это биологические формы поведения, имеющие целью продемонстрировать аристократизм тела. С этими ценностями естественно связаны антиценности; так, в опалу попадают низкие функции тела, а также некоторые типы поведения и некоторые общественные мнения, например, отношение к стыдливости. В самом деле, ведь стыдливость — это не просто стыд наготы, это еще и определенная привычка относиться к телу как к драгоценности, и отказ видеть в нем просто инструмент, и обычай прятать его в святилище из одежд как объект поклонения. Витальные же ценности неаутентичного еврея сорваны с него христианами, и если его тело напоминает о себе, немедленно является концепция расы и отравляет эти интимные ощущения; что же касается благородства и грации, то эти ценности монополизировали арийцы, и этого он у них не получит. Если бы он принял такие ценности, он, возможно, был бы вынужден пересмотреть свои представления об этническом превосходстве — со всеми вытекающими отсюда последствиями. Во имя самой идеи человека всеобщего он отказывается прислушиваться к тем сугубо частным сигналам, которые посылает его организм, во имя рациональности он отвергает иррациональные ценности и приемлет только духовные, — и, поскольку всеобщее стало для него высшей ценностью, мыслит себе некое всеобщее и рациональное тело. У него нет к своему телу презрения аскета, для него это не «шкура» и не «туша», но он не воспринимает его и в качестве объекта поклонения; в той мере, в какой он не забывает о нем, он относится к нему как к инструменту, о котором заботится лишь постольку, поскольку это необходимо, чтобы точно приспособить его для своих целей. И как он отказывается принимать во внимание иррациональные ценности жизни, точно так же он не соглашается с установлением иерархии естественных функций. Это несогласие срабатывает дважды: во-первых, оно влечет за собой отрицание этнической специфичности израэлитов, а во-вторых, играет роль империалистического наступательного оружия, силой которого должно привести христиан к убеждению в том, что их тела — не более чем инструменты. Это единственный источник того "отсутствия стыдливости", в котором антисемит не устает обвинять определенных евреев. При этом прежде всего выпячивается их рационалистическое отношение к телу. Но если тело — механизм, зачем налагать какие-то запреты на необходимые функции выделения? Зачем держать это тело под постоянным контролем? Им не надо наслаждаться, его не надо любить или стыдиться, надо только за ним ухаживать, чистить его и поддерживать в рабочем состоянии — как машину. Но помимо этого, под слоем такого рода бесстыдства, по крайней мере в отдельных случаях, несомненно можно различить и некоторое отчаяние: какой смысл прикрывать наготу тела, раздетого взглядами арийцев раз и навсегда? Разве быть среди них евреем не хуже, чем быть голым? И разумеется, подобный рационализм — удел отнюдь не только иудеев, многие христиане, врачи, например, усвоили такой же рационалистический взгляд на собственные тела или на тела своих детей, но тут речь идет о завоевании такой духовной свободы, которая в большинстве случаев вполне уживается со многими пережитками дологического сознания. Еврей, напротив, совсем не занимается критикой витальных ценностей: он сделал себя таким, что это не имеет для него смысла. Здесь нужно еще, в пику антисемиту, добавить, что этот телесный неуют может дать прямо противоположный результат и привести к крайней степени стыдливости. Мне много рассказывали об иудеях, которые стыдливостью далеко превосходили христиан и все время пытались куда-то спрятать свое тело, в то время как другие усиленно старались его одухотворить, иными словами — одеть, но не в витально ценное, поскольку в таковом отказано, а в духовно значимое. Для христианина мимика и жесты некоторых евреев зачастую утомительны из-за того, что они чересчур много значат. Они слишком ярко и слишком длительно выражают ум, доброту, покорность, горе. У нас стало модным высмеивать ту быструю и, если можно так сказать, говорливую жестикуляцию, которой еврей сопровождает свою речь. Такая пантомимическая живость, кстати, не столь распространена, как это изображают, но не это главное, — ее нужно отличать от определенных, внешне близких к ней проявлений, встречающихся, например, у марсельцев. Запальчивая, быстрая, неиссякаемая жестикуляция марсельца идет от внутреннего огня, от постоянной взвинченности, от желания выразить всем телом то, что он видит или чувствует. У еврея же это — прежде всего желание быть предельно значимым, ощущать свой организм как знак, выражающий идею, возвысить свое тело, которое ему в тягость, до уровня объектов или истин, самораскрывающих свой смысл. Прибавим, что описания столь деликатных материй требуют множества оговорок и то, что мы сейчас излагали, относится не ко всем неаутентичным евреям — да и вся система поведения еврея может сильно варьироваться в зависимости от его образования, происхождения и, самое главное, от совокупности его взглядов.

Поделиться:
Популярные книги

Мне нужна жена

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
6.88
рейтинг книги
Мне нужна жена

Черный маг императора 2

Герда Александр
2. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
6.00
рейтинг книги
Черный маг императора 2

Блуждающие огни 4

Панченко Андрей Алексеевич
4. Блуждающие огни
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Блуждающие огни 4

Идеальный мир для Лекаря 4

Сапфир Олег
4. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 4

Измена. Тайный наследник

Лаврова Алиса
1. Тайный наследник
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Измена. Тайный наследник

Последняя Арена 6

Греков Сергей
6. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 6

Последняя Арена 7

Греков Сергей
7. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 7

Идеальный мир для Лекаря 14

Сапфир Олег
14. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 14

Один на миллион. Трилогия

Земляной Андрей Борисович
Один на миллион
Фантастика:
боевая фантастика
8.95
рейтинг книги
Один на миллион. Трилогия

Утопающий во лжи 4

Жуковский Лев
4. Утопающий во лжи
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Утопающий во лжи 4

Чужая дочь

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Чужая дочь

Попаданка в семье драконов

Свадьбина Любовь
Попаданка в академии драконов
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.37
рейтинг книги
Попаданка в семье драконов

Камень. Книга вторая

Минин Станислав
2. Камень
Фантастика:
фэнтези
8.52
рейтинг книги
Камень. Книга вторая

Законы рода

Flow Ascold
1. Граф Берестьев
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы рода