Размышляя о политике
Шрифт:
Первая особенность. Политическое действие субъекта революции абсолютно в смысле абсолютной актуальности этого действия, то есть абсолютной направленности на настоящее. Абсолютная революция не исправляет и не переделывает прошлое, а будущее абсолютной революции — это уже будущее другого, только еще возникающего государства.
Вторая особенность. Другой в абсолютной революции, то есть объект революционного действия, называемый «народ», всегда не определенен. В этом секрет силы и универсальности эффекта абсолютной революции. При том, что конкретное революционное действие может субъективно завершиться в своем эффекте на ничтожной части населения данной страны, оно объективно направлено — на всех, на весь народ и, в принципе, на весь мир. Эта неопределенность объекта политического действия абсолютной революции в сочетании с универсальностью эффекта ее воздействия и делает абсолютную революцию чрезвычайно трудной для феноменологического исследования.
Третья особенность. Субъект абсолютной революции всегда абсолютно определенен. Эта особенность (ее можно найти ив не которых неабсолютных революциях) выражается в редукции революционной верхушки к очень немногим лицам, чаще всего к одному субъекту революционного действия (вождю революции). Здесь, конечно, можно было бы сослаться и на «объективную логику» революции, в силу которой, скажем, завершитель революции Цезаря, Октавиан Август, убрал последнего соратника Цезаря в гражданской войне, Марка Антония (дав ему сначала разгромить Брута и Кассия). Эта тенденция к единственности революционного лидера особенно четко проявляется в переходе от революции к абсолютной революции. Так,
Четвертая особенность, она же и самая сложная. Это — принципиальная незавершаемость революционного действия на какой бы то ни было конкретной цели. В начале этой главы говорилось о разрушении правового государства как об объективной цели абсолютной революции, цели совсем не обязательно осознанной в политической рефлексии субъектом данной революции. Сейчас, в нашем анализе революционного действия как важнейшего аспекта идеи абсолютной революции, нас больше всего будет интересовать субъективность революционного самосознания в отношении прокламируемых целей революции, уже осознанной как абсолютная. Когда Троцкий говорил, что «революция всегда перерастает свои задачи», он имел в виду нечто иное, как невозможность для революционного действия завершиться в достижении такого состояния объекта этого действия (назовем его условно «народ», «нация» или «общество»), которое в политической рефлексии субъекта революционного действия (вождя, вождей и т.д.) фигурировало бы как конечное и завершающее данную абсолютную революцию. Отсюда — характерные для каждой абсолютной революции (от Французской в ее якобинской фазе до эфиопской) начальные или вводные формулы типа «на данном этапе революции нашей первой важнейшей задачей является...». На следующем этапе у революции будет другая задача, тоже первая и т.д. Даже такие, казалось бы, трудно выполнимые цели, как создание (именно создание, само оно из яйца не вылупится) тоталитарного государства или построение бесконечно отодвигаемого в будущее коммунистического общества (заметьте, общества, а не государства) служат только еще одной целью, всегда промежуточной в достижении конечной цели. Словом, у абсолютной революции нет такой конечной цели, на которой бы замыкалось революционное действие. Или скажем так: абсолютная революция «не хочет» своего конца, не знает времени своего завершения (отсюда знаменитый лозунг ранней перестройки: «Есть у революции начало, нет у революции конца»). В этом причина того удивительного феномена, что ни одна абсолютная революция не оставила нам своей стратегии. Историку приходится удовлетворяться бесконечным набором революционных тактик (кстати, эту особенность унаследовало от абсолютной революции ее детище, тоталитарное государство). Из этого же феномена следует принципиальная невозможность выработки (скорее, изобретения) методологии революционного действия. Последняя (как, впрочем, и любая деятельностная методология) возможна только при наличии хотя бы минимального набора условий, ограничивающих как пространство данного типа деятельности, так и время ее реализации в отношении поставленных целей. И вот здесь-то мы и оказываемся перед удивительно простым феноменом, в отсутствие которого ни одна революция не является абсолютной, ни субъективно для себя самой, ни с точки зрения наблюдающей ее извне политической философии.
Для понимания этого феномена нам придется отвлечься от телеологии революционного действия и вернуться к начальным условиям его возникновения. Этот феномен заключается в том, что, как предельное состояние политической рефлексии, абсолютная революция отрицает образ жизни, образ жизни как у объекта революционного действия, то есть данный образ жизни, так и образ жизни человека вообще. Образ жизни, как существенную черту человеческого существования, любая абсолютная революция ставит своей утопической или нереализуемой целью отменить, как бы «вычесть» из обыденной антропологии.
Вместе с тем образ жизни — это то, к чему субъект революционного действия с самого начала (а не в конечном счете) редуцирует объект этого действия («народ»), с чем он отождествляет этот объект в своей рефлексии данной революции как абсолютной. Абсолютная революция, как предельное состояние политической рефлексии, не конструирует другого «революционного» образа жизни. Сознательное стремление к разрушению прежнего образа жизни (именно его отмена, а не «смена на другой») оказывается в этой рефлексии первоначальным условием этой революции. Генерализация отрицания данного образа жизни и распространение этого негативизма на любой другой образ жизни — вот что лежит в основе революционной субъективности субъекта революции, а совсем не стремление к свержению данной политической власти и разрушению государства, хотя с последним возможно совпадение по фазе в ходе превращения революции в абсолютную. Исследуя феноменологию абсолютной революции, мы неизбежно оказываемся в царстве чистой субъективности. Фактически ленинская концепция субъективного фактора в революции — нашедшая свою предельно краткую и точную формулу во фразе «когда низы больше не хотят, а верхи больше не могут жить по-старому» — сводится не к отрицанию данного способа правления, а к отбрасыванию политики как аспекта установившегося культурного существования. Тогда сколь бы ни были общи и глобальны далекие перспективы абсолютной революции (такие как отмена государства или создание одного мирового государства), в ней изначально частное абсолютно господствует над гегелевским общим. Именно это по необходимости определяет тип следующего за революцией государства и следующий политический режим. Этого не смогли разглядеть ни последний «политический гегельянец» прошлого Александр Кожев, ни чемпион гегельянства в Государственном департаменте США Фрэнсис Фукуяма. Последнее неудивительно, ибо и тот и другой жили в зачарованном мире исторического детерминизма, согласно которому гегелевское (как и ленинское) «частное» замыкается в абсолютной революции на самом себе вследствие уникальной сущности, чтобы не сказать бессущностности, революционного действия. Именно эта особенность придает абсолютной революции религиозный характер и привлекает к ней людей религии. Отсюда же, возможно, и одержимость крайними революционными идеями католических теологов Латинской Америки и двойственное отношение к абсолютной революции со стороны интеллектуальной элиты ордена иезуитов. Эта «религиозность» подчеркивается и тем, что в своем радикальном отрицании образа жизни абсолютная революция не только выходит за рамки какой-либо актуальной или исторической политической рефлексии, но и — в революционной рефлексии своей верхушки — трансцендирует мыслимые условия самого человеческого существования. Воинствующий атеизм и подавление религии в абсолютной революции следуют из ее собственной религиозной сущности, не терпящей никакой другой религиозности, кроме революционной. Этот феномен нашел свое отражение в таком количестве литературных, кинематографических и политических текстов, что не имеет смысла ссылаться на конкретные примеры.
Глава 5.
Война и абсолютная война / война в её эпистемологическом и психологическом аспектах / смена угла зрения
Сейчас перейдем к рассмотрению четвертого фундаментального понятия политической рефлексии и, соответственно, к четвертой категории политической философии — к абсолютной войне. «Сейчас» — то есть из начала XXI века. Но здесь «сейчас» — это не просто хронологическая точка, в которой засекается интеллектуальный факт нашего рассмотрения абсолютной войны, а, скорее, условное обозначение нашей эпистемологической позиции в продолжающемся рассмотрении (оно еще не закончено) войны в ее троякости, тройственности: то есть войны как понятия (идеи, мифа) политической рефлексии XX века, как исторического феномена и как описательной категории нашего философствования. Но сама наша эпистемологическая позиция в отношении войны и основанная на ней концепция войны стала возможной только в результате вторичного отрефлексирования войны в ее полной и непререкаемой абсолютности. Такая позиция могла возникнуть только тогда, когда война полностью превратилась в мифологическую структуру сознания, содержание которой уже никак не могло бы быть этим сознанием переосознано. И это содержание как бы вырвалось из-под контроля сознания и стало порождать свои собственные фантомы, неподвластные ни логическим связям внутри политической рефлексии, ни, менее всего, требованиям наличной политической ситуации. Разумеется, такие же фантомы порождаются и в содержании мифов об абсолютной революции, абсолютном государстве и абсолютной власти, но именно в мифе о войне они порождаются в наибольшей степени и с наибольшей интенсивностью. Эти фантомы можно рассматривать как симптомы вырождения самой концепции войны. Тогда философское размышление о войне снова становится возможным — сначала как критика тривиальных редукций идеи войны, а затем как анализ изменений, через которые прошла эта идея в фазе абсолютной войны.
Начнем с критики самой банальной из традиционных редукций понятия войны. Абсолютная война в нашем сегодняшнем перетолковании определения Клаузевицем войны как «продолжения политики другими средствами» — это продолжение другими средствами политики одного абсолютного государства в отношении другого абсолютного государства. При том, разумеется, что для обоих государств война будет продолжением, опять же «другими средствами», также их внутренних политик. Самым важным в определении Клаузевица и в нашем истолковании его определения остается государство. Ибо оно есть единственный субъект войны и единственно мыслимый реальный субъект мышления о войне. Таким образом, государственность субъекта абсолютной войны уже предполагается как первая общая черта феномена абсолютной войны. Теперь попробуем уточнить — государство в каком смысле, государство как кто? Ответ дан в самой популярной советской предвоенной, конца 30х годов, песне: «Если завтра война, если завтра в поход, если грозное время настанет, Как один человек весь советский народ за любимую родину встанет». То есть абсолютная война предполагает тотальность участия в ней населения воюющей страны или группы союзных стран. Тотальность здесь является второй общей чертой феномена абсолютной войны. Значит, нашим ответом на поставленный выше вопрос будет: государство воюет как весь народ.
Все европейские абсолютные войны за период от смерти Клаузевица (1831) до третьей четверти XX века являются не только тотальными, но и массовыми. Но что такое массовость? Именно в рассмотрении абсолютной войны мы оказались перед необходимостью радикального пересмотра этого понятия. Да и кто не употребляет слова «массовый» по сто раз на день (массовое потребление, массовый психоз, средства массовой информации, массовая культура и все такое прочее)? За последние сто лет это слово превратилось в подобие какого-то универсального деноминатора (и едва ли не обязательного атрибута) всех сколько- нибудь значимых событий и фактов социального, политического и экономического характера. При том, что мы по сей день не встречались ни с одной феноменологической или социологической попыткой просто объяснить, а что это, собственно, такое — массовость?
Давайте посмотрим, ведь если тотальность абсолютной войны чисто идеологически редуцируется к отождествлению государства со «всем народом», то массовость уже предполагает наличие какой то более объективной позиции — эпистемологической, социологической, научной, наконец (в этом случае неизбежна статистика), с точки зрения которой массовость может стать качественной характеристикой политического феномена. В выработке такой позиции исходным моментом и отправной точкой для нас будет служить индивидуальное самосознание субъекта политической рефлексии, когда он рефлексирует о конкретном объекте (в нашем случае это война). Тогда нашим пробным рабочим определением массовости будет: любой феномен, ставший объектом индивидуальной политической рефлексии, мыслится субъектом этой рефлексии как массовый, когда этот субъект распространяет тип, уровень и содержание своей рефлексии о данном объекте на рефлексию других индивидов о том же объекте. В этом определении мы имеем дело со случаем чисто интеллектуалистской экстраполяции индивидом отрефлексированной (а иногда и придуманной, выдуманной) им самим идеи на какие угодно рефлексии каких угодно других людей; неопределенность состава этих людей он, индивид, и называет массовостью. Массовость тут же превращается в особое качество («натурализуется», так сказать) и экстраполируется как такое качество; так идея массовости сама становится массовой. При этом оказывается, что одним феноменам «превратиться» в массовые будет гораздо легче, чем другим. Когда Ленин говорил, что, «овладевая массами, идеи становятся материальной силой», он прекрасно понимал: это — его идеи, но они вернутся к нему уже из массовой политической рефлексии, естественным выразителем которой он себя считает. В таком, и только в таком эпистемологически ограниченном смысле мы можем говорить о массовости как о третьей общей черте абсолют ной войны.
Четвертой общей чертой абсолютной войны является ее неспонтанность и связанная с ней формальность. С одной стороны, эта черта логически уже имплицирована в классическом определении Клаузевица и в нашем истолковании этого определения. Ведь «продолжение политики» само не может быть спонтанным при уже сформулированных целях этой политики, которые в принципе остаются теми же самыми и при изменении средств их достижения. С другой стороны, поскольку субъектом политики остается данное государство, то «продолжение другими средствами» необходимо обставляется набором чисто знаковых формальностей, обязательных для перехода от мира к войне. Удивительно, что при всей их кажущейся абсурдности эти формальности играли весьма важную роль в рефлексии о войне не только среднего не думающего жителя земли, но и тех, кто войну планировал и разрабатывал ее стратегию. Эта принудительная формализация рефлексии о войне нередко приводила к парадоксальным ситуациям «предвоенного недоумения», которые прекрасно выражаются вопросом: но не война ли это? — и ответом: нет, это еще не война. Возьмем отрезок времени от конца Франко-прусской войны до начала Первой мировой, который, собственно, и оказался периодом формирования, развития и распространения концепции абсолютной войны. Агадирский кризис (1911): нет, это еще не война. Вторая Балканская война: тоже еще не совсем война, ведь обойдется как-нибудь. Но и дальше, пережив самую губительную по числу жертв на полях сражений войну в истории, политики и не политики первой половины XX века еще долгое время оставались под гипнозом формальностей, буквально пронизывающих их рефлексию о войне. Итак: ремилитаризация Германией Рейнской области — это еще не война; оккупация Японией Маньчжурии — тоже не война. А что же тогда война? Сегодня кажется, что в то время сама война мыслилась как какое-то чудовищное и чисто формальное действо. За это вскоре пришлось заплатить, особенно СССР, правительство которого до последнего момента 22 июня 1941 года не могло признать, что это — уже война. Сам этот формализм мы считаем одним из следствий преобладания в рефлексии о войне условно юридического подхода, а также центральной и абсолютно довлеющей в рефлексии о войне идеи абстрактного стратегического плана, полностью исключающей возможность непредвиденных «искажений», вносимых в начало войны человеческой природой, случаем, да и неучитываемыми сбивами в самой политике. Спонтанность войны, отбрасываемая кабинетами министров и генштабами, мстила за себя на полях сражений и в разрушенных городах.