Разная жизнь
Шрифт:
Никто в нашем дворе с этого дня до дня урочного, никто не включал радио, никто не смеялся в голос, никто не устраивал в своем доме праздника, даже если праздник приходился на эти дни.
Отец мой вернулся с работы, узнал обо всем. Он был не то чтобы очень потрясён, только в лице появилось что-то тяжеловатое. А говорить много он никогда не любил.
Человек умер, оставив вдову и шестерых детей, из которых сын – только один. Что тут еще скажешь?
Потом во дворе собирали деньги. Потом наступил день похорон. Кричали и рыдали все женщины, все матери.
Сжимали зубы и хмурились все мужчины,
Эти рыдания, этот вопль, эти ослепшие от горя глаза, истошный, протяжный, скорбный плач зурны вырывали сердце из груди. И я расплакался, и плакал долго и горько. Не стану притворяться – не могу я сейчас сказать, что плакал именно от жалости к товарищу или его отцу. Вряд ли я тогда что-нибудь во всем этом понимал. Скорее всего, это плакала сама моя коротенькая шестилетняя жизнь, вдруг увидев этот ужас, эту скорбь, эту бесповоротность. От смертного страха, от смертной тоски плакала душа моя.
Мужчины подняли гроб и вознесли его над землей, положив на свои плечи. Процессия двинулась со двора. И я уже точно знал, что этого человека, который был так ласков, и который сейчас в гробу, я больше никогда не увижу. Истошно непрерывно плакала зурна.
Смерть неожиданно и грубо, вошла в мое детство, в мою жизнь. И дверь, которую она распахнула тогда, так и остается незакрытой.
Р. S. Всех шестерых детей взрастила вдова, всех поставила на ноги.
Санкт-Петербург, 1998
Первый ужас
Мы с двоюродным братцем затеяли драться подушками. День за распахнутыми окнами стоял огромный и яркий. Весна воцарялась в древнем благословенном городе.
Просторная комната была обставлена старинной тёмно-коричневой мебелью. Мебель была не роскошной, но крепкой. Солнце лилось и лилось в окна. Празднично-сиреневая кромка гор украшала горизонт.
Кровати были убраны по образцу того времени – заботливо и тщательно (это самый конец 50-х годов). Любовно взбитые подушки были водружены поверх гладко постланных покрывал и окинуты «накидками». Накидки тогда уже были разные – узорчатые и гладкие, полотняные, тюлевые, шёлковые, и, кажется, появлялись уже и нейлоновые.
Что послужило импульсом к «сражению», кто первый запустил в другого подушкой – не помню. Нам потом крепко досталось, потому что все эти накидки, составлявшие важную часть убранства, и подушки, оказались, сдёрнуты, измяты, истоптаны… К счастью, ничего значительного мы всё-таки не разбили.
В разгар поединка брат мой как-то забрался-попал в угол между тахтой и шкафом. Подушки летали, как разъярённые лягушки. Над тахтою, на стене, находились иконы. Тогда образа были не в чести, не стоило их всякому входящему демонстрировать, и место для них избрали бережное, не очень видное… Иконы – в серебряных (или серебристых) окладах. Темноватые лики. Чьи лики – знать не могу. Да в то время я и не был крещен, никаких икон не различал, и виделись они мне пустострогими и непонятными…
Момент был тактически для меня весьма удобный. Я запустил изо всей силы в братца подушкой… И… Промазал. Подушка пролетела
Не знаю, что со мной тогда случилось.
Ужас бросился на меня и заглянул мне в глаза, и остановился вплотную – холодный и сильный. Свет солнца в окнах не померк, скорее, стал жгуче-ярким и жгуче-холодным. Мир изменился. Мир остался без меня. А я находился в некоей внешней сфере, которая выворачивала душу, выворачивала, искажала разум, и не было пощады, и надежды не было.
Мне скоро 70 лет. Но за всю свою жизнь я испытал подобное ещё раза два-три – не более. Это не страх (страх— он страх и есть). Мне не единожды бывало страшно.
Ужас, о котором я говорю, связан не с бытовой вовсе, не «житейской» сферой жизни.
Иное жестокое, смертно-жуткое, чужое сердцу состояние всей личности. Не имеющее формы, холодное и пустое, где нет ничего, кроме ужаса.
Помню, как я заорал братцу: «Не-ет, не накажет!!!»
Битва прекратилась. Мы кое-как прибрались, да где там было «замести» все следы…
Солнце светило в окна. Праздничная сиреневая каёмка гор украшала горизонт.
Тбилиси-Торопец, 2015
Первое кафе
Солнечный день. Очень яркий. Тёплый. Тени резкие, как будто граненые. Мне уже тринадцать лет. Недавно исполнилось. Весенние каникулы… А может, я просто прогуливаю.
Докатилась до нашего двора весть, что на проспекте Руставели открыли новое дивное кафе. С треугольными (!) столиками с какими-то оч-чень стильными стульями, с удивительными, совершенно необычными «космическими» светильниками. Там потрясающий чёрный кофе. Можно просто прийти, взять только кофе и сидеть… сколько хочешь!
Для нас ребятишек, которым и до шестнадцати-то лет ещё далеко, такие разговоры, были хоть и интересными, но практического значения не имеющими.
О! Надо ещё напомнить, что для человечества космическая эра началась в апреле 1961 года полётом Гагарина. А на дворе – 1963-й. Поэтому по-новому сделанная мебель, светильники и всякие другие штуки, были выполнены в стиле… ну, что ли… продвижения, вхождения в космос, в «космическую» жизнь. Время восторга и необычайных надежд. Новые моды, новые интерьеры, новые дома. Казалось, мы вошли в космос, как во дворец, который достался нам по наследству. Дворец был наш. Оставалось только разобраться, где какая комната, и что надо отремонтировать…
Великолепный благоуханный тбилисский весенний день.
Как раз тогда, лет в тринадцать, я повадился гулять в одиночестве. Мне это нравилось. Не надо было соблюдать правила и «обычаи» компанейской жизни, принимать участие в общих замыслах, решениях и действиях, которые отнюдь не всегда меня увлекали. Можно было быть самому по себе… Если хотелось смотреть на дерево или здание (просто потому, что чем-то понравились) – спокойно делать это. Не опасаясь, что приятели остановятся и окликнут: «Эй! Ты чего там застрял?!», а у меня вот свои дела… Хотя друзей, и тогда, и теперь, я ценил и ценю, любил и люблю, часто и живу памятью о них или даже благодаря им.