Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы
Шрифт:
Зал неистовствует, смеется над Гитлером и Муссолини. Особенно над Муссолини. Это ближе и потому смешнее. В тех местах где он появляется, зал стонет от хохота.
Мне картина тоже нравится, но не смешит меня почти нигде. Смотрю и никак не могу отделаться от мысли, что где-то там еще живет и действует живой, настоящий Гитлер. У нас эту картину, наверно, не смогли бы смотреть слишком много страшного на памяти…
К этим тогдашним записям добавлю, что для Степана Васильевича Соколова поездка в Рим не была туристской прогулкой. Он встречался там с представителями нашего командования
Сначала предполагалось, что я полечу из Бари прямо в Москву. Туда надо было лететь одному из находившихся в то время в Бари наших авиаторов, полковнику Щелкунову. Полет предполагался беспосадочный, прямо до Москвы. По тому времени рейс достаточно длинный. Но самолет был для этого оборудован дополнительными, облегченного типа, стоявшими прямо в фюзеляже брезентовыми баками для горючего, а кроме того, в него ничего не предполагалось грузить. Должны были лететь только экипаж и мы двое с полковником.
Однако погоды, как назло, несколько ночей не было. Один раз, если только меня не подводит память, мы все-таки вылетели, но вернулись, не смогли пробиться через очень высокий грозовой фронт. Потом опять не было погоды, не обещали ее по дальнейшей трассе, давали только до Белграда. В конце концов мы полетели не в Москву, а в Белград и приземлились там не то на десятые, не то на одиннадцатые сутки после нашего вылета в Италию.
На обратном пути погода была хорошая, шли на гораздо меньшей высоте, чем когда летели туда, в Италию. Нехватки кислорода не испытывали, зато видели под собой звездочки зенитных разрывов. Хорошо запомнил их, потому что много раз за войну видел их над собой, вверху и лишь этот единственный раз под собой, внизу.
Вернувшись в Белград, я седьмого ноября был там на приеме, который маршал Тито устраивал в только что освобожденной от фашистов столице Югославии по случаю двадцать седьмой годовщины Октябрьской революции. И вдруг под конец этого вечера за столом югославские партизанские генералы запели старую красноармейскую песню двадцатых годов, напомнившую мне детство, военный городок, пехотное училище в Рязани и тогдашних краскомов – сослуживцев отца по этому училищу.
Эй, комроты!Даешь пулеметы!Даешь батареи,Чтоб было веселее!В Белграде пели эту песню так же, как пели тогда, в двадцатые годы, в Рязани, – озорно, лихо, с присвистом. И между моими детскими воспоминаниями и этой вдруг зазвучавшей в Белграде песней была какая-то очень важная для меня связь времен.
Утром в день отлета из Белграда – лететь предстояло во второй половине дня – я поехал на хорошо знакомую всем, кто бывал в Белграде, гору Авала высокий и удивительно красивый, поросший лесом холм километрах в десяти от центра города. На этой горе, на самой вершине, стоял тогда и стоит сейчас памятник югославского скульптора Мештровича над могилой Неизвестного солдата, не вернувшегося с той, первой мировой войны.
Я впервые был на этой горе в дни освобождения Белграда, видел следы обстрела, щербины, выбитые осколками наших снарядов в черном мраморе памятника. И знал, правда из вторых уст,
Я задумал написать рассказ о могиле Неизвестного солдата и перед этим хотел еще раз побывать там.
Я не умею писать пейзажей, да обычно мне и не приходит это в голову. Но бывали в жизни, в том числе и на войне, исключения, когда какое-то внутреннее значение пейзажа поражало меня, и тогда он уже навсегда западал в память.
Так было и тогда, с горой Авала. То, что именно наверху этой горы, с которой на все четыре стороны света – на юг, север, восток и запад открываются лежащие кругом нее сербские земли, что именно в этой точке находится могила Неизвестного сербского солдата прошлой мировой войны, было связано для меня с мыслями не только о прошлом, но и о будущем, о том, какой же будет в нашем создании память об этой второй мировой, еще не довоеванной войне.
С того дня прошло очень много лет. И вот в 1971 году, тоже осенью, я снова поднялся на Авалу.
Я, конечно, помнил о трагедии, которая произошла здесь в 1964 году, когда наши ветераны боев за Белград, летевшие на двадцатилетие со дня его освобождения, погибли при катастрофе самолета, врезавшегося в склон Авалы всего на несколько сот метров ниже могилы Неизвестного солдата.
Я помнил это, и все-таки, когда увидел врезанную в склон горы каменную плиту со скорбным списком, начинавшимся с имен маршала Бирюзова и генерала Жданова, командовавшего тем самым мехкорпусом, который первым прорвался к Белграду, когда я увидел в этот осенний будничный день цветы у подножия плиты и стоявших перед ней без шапок людей, у меня стиснуло горло.
Умом я понимал, что это всего-навсего случайность, катастрофа, и все-таки, может, оттого, что это была именно Авала с ее могилой Неизвестного солдата, казалось, что смерть настигла этих людей откуда-то оттуда, из прошлого. Тогда, в боях, не коснулась, прошла мимо – под ногами, над головами, на метр справа, на сантиметр слева… А тут, когда они летели на двадцатилетие Победы, все-таки дождалась и настигла.
И в Сербии, и в Хорватии, и в Македонии, и в Черногории, где бы я ни был в эту поездку, осенью семьдесят первого года, на столичных площадях и на сельских улицах, на въездах и при выездах из городов и деревень, на перекрестках дорог и на поворотах горных серпантин – везде я видел памятники погибшим в годы войны с фашизмом.
Памятники были самые разные – иногда плиты, иногда обелиски, иногда скульптуры.
А общим было одно – везде стояли даты смерти: сорок второй, сорок третий, сорок четвертый… И почти везде – даты рождения, объяснявшие, что погибшим было еще так мало лет! Всего восемнадцать, двадцать, двадцать один…
И когда в городе Опатии в курортном парке я вдруг увидел памятник человеку, которому, судя по датам, когда он погиб, было под восемьдесят, я долго смотрел на медную табличку, прежде чем понял, что этот человек не погиб в бою, а умер своей смертью, и что он не партизан, а ученый-садовод, заложивший когда-то этот парк, где теперь стоит ему памятник.