Реализм Эмиля Золя: «Ругон-Маккары» и проблемы реалистического искусства XIX в. во Франции
Шрифт:
«Я не хочу больше ощущать внутри себя ни нервов, ни мускулов, ни биения сердца, ни каких-либо желаний», — взывал аббат Муре к богу. «Я желаю быть камнем, который не сдвинется с места, на какое ты его бросишь; камнем, у которого не будет ни ушей, ни глаз…» Покинув Параду, он пытался стать камнем и, наконец, преуспел в этом.
Ранним утром аббат венчает деревенских жителей— Розали и Фортюне. А подружка невесты Бабэ, забежавшая в церковь по дороге на поля, по-своему переводит его глубокую сосредоточенность, поглощенность молитвой: «Мне кажется, у него какое-то горе».
Только что отказавшийся от счастья, осудивший себя на вечное одиночество, аббат Муре вразумляет соединившихся в браке, наставляет
Полной разорванности души требует эта чудовищная казуистика. Только что во имя церкви совершивший жестокость, покинувший Альбину, аббат внушает озадаченному Фортюне, как следует ему беречь свою избранницу: «Лучше всего носите ее на руках и опускайте на землю лишь тогда, когда она будет там в полной безопасности. Оставьте все для нее, возлюбленный брат мой». Аббат Муре говорил с таким горестным волнением, что жених, верзила Фортюне, который не очень растроган был церемонией и потихоньку пересмеивался с невестой, «вдруг заплакал, сам не понимая отчего». В подтексте этой сцены — неосознанная подстановка своей судьбы, молитва сливается с воспоминаниями, еще не потускневшими, и в отрешенности Сержа Муре от земного можно расслышать бесконечную печаль о потерянном рае на земле, ибо не проходило дня, «когда бы он не подвергался искушению. Грех принимал тысячи форм, он входил через глаза, проникал сквозь уши, схватывал его открыто за горло…терзал его до самого мозга костей».
Композиция соединила в обнаженном, ожесточенном споре враждующие силы. Альбина пришла из Параду в Арто за своим возлюбленным. «Я увожу тебя с собой — вот и все тут. Что может быть проще?» Убогая деревенская церковь, где еще совсем недавно сам священник подновлял стены и «осмелел до того», что расписал «чудесной желтой краской» еловые доски всех приделов, ничем не напоминала место, где могло бы произойти сражение. «Едва подсохшая краска придавала алтарю и исповедальне печально-опрятный вид монастырской часовни»; когда пробили часы, безмолвие здесь стало «еще глуше, еще мрачнее, еще безнадежнее».
Но аббат Муре среди этой тишины и благочестия готовился именно к битве, вооружался, препоясываясь «пламенным мечом веры». Ведь он признался господу, что если бы вышел отсюда за Альбиной, то «пожалуй, пошел бы за ней и дальше. Но здесь, в твоем доме, я крепок и силен». Здесь ему служит поддержкой воинство церкви — целая вереница символов, созданных мрачной фантазией. «Жестокая драма, намалеванная желтым и красным», — четырнадцать изображений страстей господних должны были внушить страх и сострадание к мукам христовым и дать забвение собственных мук.
«Вот, смотри, как страдал мой бог…», — аббат Муре указывал и на одно изображение и на другое. Но Альбина видела именно то, что было нарисовано: видела, что тело Иисуса грубо раскрашено охрой, а шрамы и потоки крови нанесены лаковой краской. И хотя в приделе усопших агония Христа «величиной с десятилетнего ребенка» на распятии из раскрашенного картона изображена была «с ужасающим правдоподобием», и гвозди были «сделаны под железо», и «разодранные раны зияли», потрясен был этим зрелищем, и в который уж раз, один Серж Муре. «Ты живешь посреди смерти… Все здесь умирает вокруг тебя», — сказала Альбина.
«Молчи, смотри и слушай…» Весь путь Христа на Голгофу прошел перед Альбиной в рассказе аббата Муре. А она припоминала вслух путь к дереву жизни: «Море листвы свободно катилось шумными волнами до самого горизонта.
В этом яростном состязании мертвые образы христианской легенды, которые так страстно желал воскресить, защищаясь от Альбины, Серж Муре, померкли перед ее правотой. Подавить правоту Альбины, пришедшей из мудрого, гармоничного мира, могла только слепая, неразумная и несправедливая сила. «Ты слышишь! — повторял он. — Я отрекаюсь от жизни…плюю на нее! Твои цветы смердят, твое солнце ослепляет… Деревья твои источают яд, превращают человека в животное; чащи твои черны от змеиной отравы, а синяя вода твоих рек несет чумную заразу… Если бы я сорвал с твоей природы ее солнечный наряд, ее лиственный пояс, ты увидела бы, что она худа и безобразна, как мегера…» Самую суть церковной догмы обнажил Муре в этом споре: «Между нами идет война, вечная, беспощадная…» В исступленных словах аббата Муре неожиданно зазвучал голос темного фанатика — монаха Арканжиаса.
Был верный художественный расчет в том, что в романе, рядом с образом кроткого Муре, появился этот одержимый дикими суевериями и злобным неистовством брат Арканжиас из конгрегации христианского просвещения. В «Наброске» к произведению о нем сказано: «Неотесанный, невежественный, грязный крестьянин, упрям, как скотина, весь охвачен католическим фанатизмом… Он представляет в романе бога карающего, бога ревнивого и страшного. Он — воплощенный катехизис».
В жестких, «как палочные удары», формулах брат Арканжиас раскрывал догматы христианской веры перед учениками католической школы. Впрочем, за пятнадцать лет службы ни одного из них христианином не сделал, как признавался сам. В своей изуверской ненависти ко всякому проявлению жизни он с одинаково жестоким наслаждением разорял гнездо малиновки, метко опрокидывая «хрупкую колыбельку пташек… прямо в поток», сулил свернуть шеи дроздам или проклинал жителей Арто за нечестие, по-своему его понимая. В «Наброске» Золя пометил: «Не придавать этой фигуре ничего возвышенного, подчеркивать отвратительные и вульгарные стороны… Грязь безбрачия». Но слишком много правды было вложено в образ Арканжиаса, чтобы он мог приобрести возвышенные черты. Целомудрие, в котором нет чистоты; изуродованная психика; искаженные представления о бытии; неистовая ненависть к естественным законам жизни — все эти стороны образа монаха Арканжиаса нашли в романе яркое, остро реалистическое воплощение.
В тот вечер, когда отвергнутая аббатом Муре Альбина возвращалась в Параду, брат Арканжиас бурно веселился. Повод для веселья у него был. Вся краткая десятая глава III части занята сценой в кухне церковного дома. Там шла игра в карты. Арканжиас и старая служанка Тэза «хохотали так, что стены тряслись». Монах был неистощим на шутки: поднимал стол с горящей лампой, бесстыдно плутовал, становился на четвереньки, изображая волка… Переполнявшая его радость искала выхода. «Усевшись верхом на стуле, он проскакал вокруг стола». Повалился на пол. Болтая в воздухе ногами, заявил: «Всякий раз, как господь соизволяет послать мне развлечение, он наполняет звоном мое тело. И тогда я катаюсь по полу. От этого весь рай смеется» («Quand il consent a m'envoyer une recreation, il sonne la cloche dans ma carcasse. Alors, je me roule. Ja fait rire tout le paradis»).
Смело написанная, эксцентричная сцена временами приближается к гротеску, оставаясь, однако, в границах жизненно возможного. Юродствующий брат Арканжиас жалок и страшен, бунт искаженной природы вызывает отвращение. «„Я когда верчусь, воображаю себя божьим псом, — объяснял он аббату Муре. — Глядите, вот я кувыркаюсь для святого Иосифа. А сейчас — для святого Иоанна, а теперь — для архангела Михаила. А это вот для святого Марка и для святого Матфея“. И, перебирая целую вереницу святых, он прошелся колесом по комнате».