Речная эклога
Шрифт:
Но песня постепенно затихала на устах певца. Стихи как бы тонули в звуках, переходящих в неясное гортанное клокотанье. Струны, которых он едва касался, звенели чуть слышно: вот прозвучали только три, вот всего две, а вот и последняя струна жалобно, тонко зазвенела от прикосновения Зизы, передавая свою дрожь нерпам пальцев и руки. И тогда легкий трепет возник в его крови, разлился по всем его жилам, внезапной судорогой остановился у сердца и достиг мозга, рождая головокружение. И этот трепет, сохраняя в себе звучание песни и металлическое дребезжание струны, как бы разносил их по всему телу Зизы. Он был словно эхом песни, ее последним внутренним отзвуком в сознании, вызывающим из недр души уснувшие там образы. Образы эти в полуденном зное и блеске поднимались ленивым роем бабочек, только что появившихся из куколок, рассыпались
Перед ним возникла женская фигура — стройная, гибкая, все движения ее были полны жгучего чувственного соблазна. В прозрачном лучистом вихре по-змеиному извивались обнаженные руки и ноги, словно жадно стремясь оплести, обвиться, обжечь, кожа отливала золотыми и оранжевыми тонами, губы раскрылись, как свежая рана, дрожа от желания впиться, всосаться, красные, напрягшиеся соски грудей вздувались. И все это возбуждение, все это чувственное исступление было каким-то судорожным, обманчивым. Но Зиза неистово устремился в погоню за призраком своей цыганки, обнимая его руками, словно затвердевшими от наслаждения, искал пылающим взором самые сокровенные прелести, вдыхал ее аромат… И вдруг мрачное предчувствие сдавило ему горло; кровь, казалось, застыла в жилах. Призрак как-то побледнел, очертания женской фигуры задрожали, смешались, краски поблекли, жизнь оставляла его. И жестокая тоска нахлынула на Зизу. Нет, она не принадлежала ему, не хотела принадлежать, с царственным презрением бросала она ему в лицо свой металлический смех. Почему? Кто был тот, другой? Кто был тот человек с голубыми глазами и рыжей, как медь, бородой?
И когда перед ним появился этот новый образ, дрожь пронизала все его члены, к горлу подступила горькая волна ненависти и злобы. И вместе с тем он чувствовал свою слабость, чувствовал, что его одолевает этот ясный уверенный взгляд, эта спокойная улыбка человека, привыкшего к борьбе. Он пытался стряхнуть с себя наваждение, но тщетно: мало-помалу, почти украдкой, сквозь бурные приливы гнева начала проступать тонкая струйка нежности, растекаясь постепенно по всем тончайшим изгибам души. Теперь он видел перед собою лишь смутное сияние, что-то неясно дрожало у него перед глазами — может быть, слезы… Его охватило ощущение одиночества, уныние, бессознательный детский ужас. В этот миг вернулись к нему все давящие горести, все беспричинные страхи детских лет. Ему казалось, что он близок к смерти… Он открыл глаза, и из них по щекам его скатились две горячие слезы. Кругом царила величавая, как бы снежная, ясность: легкий туманный покров источал странную сонливость, от которой оцепенели верхушки деревьев, светлая гладь воды неподвижно застыла, все шумы и голоса ослабели и смолкли.
Когда Йори сказал цыганке, что готов взять ее с собой в лодке на реку, она порывистым движением охватила его шею, и фиалковые глаза ее сверкнули радостью.
— С тобой? На реку? — переспросила она задыхаясь. Лицо ее зарделось от удовольствия, как алый цветок, грудь вздымалась от желания.
Они отправились. В сладостном сиянии дня уже постепенно проступали золотисто-розовые вечерние тона, в воздухе все более и более властно ощущались вечерние запахи. Над морем бирюзовая небесная синева переходила в зеленоватую прозрачность берилла, еще выше обретала ровный аспидный оттенок и растворялась над Монтекорно в переливной золотой дымке. Из этой дымки выступали облака сонмом остроконечных шпилей, словно огромный лес сталагмитов, отраженный в ясной глубине вод, где они казались развалинами какого-то древнего города, затонувшими руинами пагоды, сложенной из топазовых плит, обломками гигантских варварских идолов, которые уже много веков пеленою
— Греби, любовь моя, греби! — говорила Мила. Она лежала на корме, откинув назад голову и опустив руки в кильватерную борозду. Знойное солнце заливало ее оранжевым светом, словно пламенем пожара, играло в ее кудрях, обжигало шею. Красивые серебряные диски сверкали у щек, прекрасные глаза раскрылись, как лучистые венчики цветов. Она была счастлива. Чувство блаженства рождало в душе ее нежность ко всему, что окружало их в этот час, когда начинался сладостный поединок дня и ночи и блистанию мира вскоре предстояло померкнуть.
— Греби, любовь моя!
Лодка неслась вперед, вдоль самого берега среди свежего благоуханного шелеста оборванных и упавших в воду веток. Вросшие в запруду корни старых ив походили на свернувшихся змей, стволы их странно изгибались, словно скрюченные от горя человеческие тела, а от этих стволов шли молодые побеги, робко тянувшиеся к воде. Кругом плавали островки сбившихся в кучу зеленых листьев, уступая только яростным ударам весел, которые разбивали и рассеивали их. Выше дремали цветущие тростники — воздушный лес пушистых метелок, которого не тревожило ни дуновение ветерка, ни взмах птичьего крыла; еще выше скорбным сном объяты были деревья, которые не хотели умирать. На эти тростники и деревья понемногу, незаметно начало уже спускаться покрывало сумерек.
Над лиловатой горой высились алые облачные обелиски, а древний город в глубине вод был словно объят пламенем. Но сумеречный покров все опускался, но на полях, уже местами погрузившихся в тень, воцарялось безмолвие, но чары тишины уже охватили реку.
Весла уже не рассекали воду. Лодка свободно, бесшумно плыла по течению.
— Ты устал, бедненький мой, любимый, — прошептала Мила, наклоняясь к рыбаку и перебирая пальцами завитки его влажных от пота волос, от чего по жилам его разливалось наслаждение.
— Нет. Вот видишь! — ответил он, поднимая голубые смеющиеся глаза и в порыве желания крепко стискивая ее в объятиях.
— Ты прекрасна, прекрасна, прекрасна! — повторял он бледный, дрожащий от страсти, ласково опрокидывая ее на дно лодки, чтобы совершить жертвоприношение любви. — Ты прекрасна, прекрасна!
Они находились в извилистой бухте, тихой словно озеро. Берег перед ними казался сплошной зеленой оградой, где высокие стволы деревьев тянулись длинным рядом колонн под хрустальным и металлическим сводом: прорезанное агатовыми жилками небо между этими колоннами мягче светилось сквозь темную листву. С густолиственных деревьев, с небосвода на реку сходил великий покой. В воздухе плыла молочная и золотистая дымка, истома последней нежности, в которой все сущее обретает сладостный сон, утрачивая ощущение жизни. Но этот сонный мир источал некую бессознательную гармонию. Широкая нежная волна звуков поднималась к пустынному сумеречному небу от земли, истомленной своим мощным осенним плодородием.
— Ты прекрасна, прекрасна, прекрасна!
Впереди снова открылись прямые, уходящие вдаль берега. Река снова торжествовала. В печальном безмолвии устремлялись к морю холодные волны, в безмолвии несли они первые павшие деревья, которые не хотели умирать.
— Мила, ты слышишь? — спросил вдруг Йори. Он высунулся из лодки и прислушался.
У мрачной запруды в камышах послышался вдруг шум и треск подмятых стеблей, как будто дикий зверь преследовал там добычу. Из образовавшейся просеки выскочил конь, несущий на себе всадника, и в неистовом порыве бросился в закрутившуюся, запенившуюся воду.
— Зиза, Зиза! — завопила цыганка. Она выпрямилась па коленях в лодке и, оцепенев от ужаса, протягивала руки к водовороту, где обезумевший парень на коне старался выплыть из захлестывающих его волн и добраться до лодки.
В этот миг проявились душевная сила и благородство моряка.
— Тише, Мила, — сказал он и, вместо того чтобы уходить на веслах от врага, протянул ему свою сильную руку.
Но Зиза, ослепленный гневом и жаждой мести, собрав последние силы, вцепился ему в шею, впился ногтями в живое тело, увлекая его в ненасытные холодные волны. И в сумеречной тишине, в ласковом сиянии восходящей медно-красной полной луны, благостно завладевающей пространством, завязалась эта короткая борьба двух человеческих существ.